Бремя нашей доброты - Ион Друцэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Господи, - подумал Онаке, - вот и моя дочь стала все пересчитывать на рубли. Да и то сказать, куда она денется от мужа, ибо, как сказано в писании, ты вот есть одна половина, а ты вот есть другая половина..."
- Да если бы та кукуруза, - сказал он вслух, - упала бы в цене, так что стоила бы копейки, я бы все равно ее сеял...
- Вот-вот. В селе так и говорят - Карабуш, мол, из одного только упрямства...
- Дело не в упрямстве.
- А в чем?
- В верности.
- И кому вы ту верность так долго храните?
- Нашим бедным, нашим достойным предкам. Ибо да будет тебе известно, что наше прошлое...
- Да что в нем хорошего, в том нашем прошлом?! Нищета да войны с турками. И еще одна война с турками, и опять новая нищета...
- И все-таки, дочка, и все-таки... Народ наш выжил благодаря кукурузе и мечте о справедливости. Не дай нам бог забросить стезю своей старой бедности и поддаться соблазну сытой и богатой жизни. Ничто так не опустошает дух человеческий, как нажитый им достаток, и, если все время высчитывать да выгадывать, как бы нам не променять своих ангелов-хранителей на быструю езду в собственном автомобиле.
- Но не вечно же нам трястись в допотопных телегах, как та наша тетка-монашка с берегов Днестра...
- А, нет, потом у нее, после войны, лошадь украли. Ты не поверишь, они там, на Днестре, до сих пор воруют лошадей! Ну а без лошади телега у нее развалилась. Последний раз, перед кончиной, когда она меня навестила, приплелась, бедняжка, пешком с узелком кукурузных зерен... Она называла этот сорт "ханган" и шепотом умоляла меня беречь его, потому что ни у кого этих семян больше не осталось...
- И вы их храните?
- А то как же! Они у меня на чердаке, в глиняном горшочке, и очень тебя прошу, когда меня бог приберет и ты будешь выбрасывать все то немногое, что мне удалось нажить, не забудь тот узелок с кукурузными зернами... Возьми и береги его тут у себя сколько сможешь - он счастье приносит. А тетку я часто вижу во сне. Вот она идет, уже столетняя, сгорбленная, с узелком зерен к дальнему своему родственнику... Мировая тетка была! Слова лишнего из нее не вытянешь. Дело, дело и только дело. Иной раз, помнится, сядешь с ней рядышком...
Как это с ним всегда бывало, когда на него находило вдохновение рассказчика, слова то лились потоком, то рассыпались ручейками, и каждый ручеек бежал по своему руслу, потом они снова сливались в одно, и река лилась, и веяло от нее прекрасным миром сказок, уюта, доброты. Нуца слушала, зачарованная, и думала, чем бы его отблагодарить, что бы ему в ответ рассказать, но речь отца укачала ее, и она уснула.
За стеной гости вдруг начали петь. Пели русские, украинские песни. Начали было и одну молдавскую - "Поржавели листья виноградника", но бросили ее недопетую. Запевала низким, грудным голосом жена председателя колхоза. Была она баба с ленцой, вредная, но голос у нее был удивительный. Ее запевка подстегивала, накаляла, и когда наступал черед подпевающим, сотрясались и окна и двери. Но ни мать, ни ее дитя не слышали этого веселья. Они, передав все заботы и тревоги старику, сладко спали. Часа два старик подремал на низенькой скамеечке, охраняя их покой, а под утро встал и тихо, чтобы не разбудить, оделся и вышел.
На улице было светло и морозно. Онаке глубоко вдохнул в себя холодный, свежий воздух; приободрился, и даже показалось ему, что он не так уж стар. Постоял, размышляя. С некоторой опаской обошел стоявшие у крыльца "Волги", точно это было самое опасное, что подстерегало род человеческий. Аккуратно обогнув их, выбрался на дорогу и медленно зашагал по глубоко пропаханной в снегу трактором колее.
Вокруг стояла глубокая тишина. И ни одной живой души. Деревни и в помине не было. Заваленная высокими сугробами, прихваченная морозом, Чутура вся ушла куда-то вглубь, спала, согретая собственным дыханием, и ни огонька, ни ниточки дыма, ни собачьего лая. Это казалось просто удивительным, потому что время близилось к утру, а чутуряне, приученные за лето отсыпаться коротким крепким сном, зимой изнывали под гнетом холодных, длинных ночей. Вставали они задолго до рассвета. Топили печи, скрипели журавлями колодцев, кормили скотину, прочищали в снегу дорожки. Хотя и то сказать - когда как. Иногда деревня любила вставать рано, другой раз заспится.
"Хитра же эта наша Чутура", - не то с осуждением, не то с одобрением подумал про себя Онаке.
Чутуру и вправду последние годы лихорадило как-то. Она жила своим настроением, это и только это было для нее важно. А настроение ведь дело случая - поди погадай, когда и что на тебя налетит. Вдруг в самый обычный, рабочий, хмурый день на Чутуру находило веселье, и она так разгуливалась, что удержу ей не было, и слава об этой ни с того ни с сего налетевшей гулянке шла по всей степи. А другой раз наступит праздник, и чутурянки все, что нужно, сготовят, и власти кого только можно от нарядов освободят, и сами люди приоденутся, принарядятся, и все хорошо, осталось только сесть за стол, налить вино в стаканы, а вот праздновать чутурянам почему-то не хочется. И ходят они унылые, ругаются с женами, грызутся друг с другом, назло самим себе берут лопату или еще что и начинают ту пустяковую работу, у которой даже названия нету, просто лишь бы не праздновать.
С самого начала, как только зашел разговор о крестинах в доме зятя, Онаке подумал - что ж, посмотрим теперь, как к этому отнесется Чутура. Он начал послеживать за переходами в настроении односельчан, и, по его расчетам, все шло как нельзя лучше. Накануне крестин под вечер стихла метель, и, как всегда, когда утихали метели, какое-то облегчение наступало в степи, и веселая работа расчищать дорожки будоражила, веселила всех. Подумать только, что натворила было эта метель, но черта с два, они заново отыщут в этом снегу и свою скотину, и колодцы, и соседей, а там, глядишь, и их самих откопают.
И вдруг с наступлением сумерек, как только приехали музыканты и заиграли во дворе зятя Карабуша, в сложном механизме, управляющем настроением деревни, что-то с чего-то соскочило, и вот она уже не в духе. Люди укрылись по домам, и когда Онаке собрался к своей дочери, он приметил с некоторым удивлением, что, хотя время было раннее, деревня торопится пораньше лечь спать. Она не видела тех двух машин, с таким трудом пробивавших себе дорогу к дому Мирчи, она не слышала музыкантов, до нее не доходил шум веселых крестин. Она была почему-то не в настроении. День для нее был обычным зимним днем, и многие из приглашенных на крестины, и все те, кого не пригласили, поспешили на покой. Прохожих становилось все меньше и меньше, огоньки гасли быстро, и деревня начала засыпать под сугробами.
"Злыми стали, черти..."
Онаке не осуждал своих односельчан, наоборот, он относился к ним с некоторым пониманием, потому что и у него самого не было никакой охоты веселиться в ту ночь. Он тоже не слышал, как надрывно выли те две "Волги", пробирающиеся на крестины, не слышал медных труб, не видел, как шли односельчане парами к дому его зятя. Ну а то, что он все-таки пошел, так ведь дочь родная, а то, что выпил немного, так ведь рождество и так уж заведено, что если в эту пору родители заходят к своим детям, то их принимают, угощают.
Все это было так, всему были свои объяснения, и при всем том возвращался он грустным, и в голову приходили печальные мысли. Он шел и думал, что в том году колядок в Чутуре почти совсем не слышно было. Уходило из жизни рождество. Такой чудесный праздник, и уходил, а вместе с ним уходило столько веселья для ребят, для взрослых. Хотя, думал он, кто знает, со временем, может, придумают другие веселые праздники, но только пока новых нет, не нужно бы эти забывать. Праздник - прежде всего радость, а радость это жизнь. Одно без другого не бывает.
Из далекой снежной дали выкатилась луна, и ночь стала светлой, ослепительной, как в сказке. Таких ночей в году бывает мало, крестьяне их, как правило, чувствуют, и просыпаются, и выходят на улицы, и радуются, но теперь Чутура была не в духе, она спала. И так было жалко старому Карабушу односельчане спят, и пропадает это великолепное царстве красоты. Огромная луна, а небо синее, и так много его, этого неба, и так много сини. Кругом светло как днем, но свет необычный, мягкий, золотистый, и от этого все вокруг кажется странным, причудливым, и сама степь похожа на диковинное море, остывшее вместе со своими волнами. А волны эти серебрятся, и каждая снежинка нежится и купается в лунном свете. Длинная, черная тень старика на секунду наступит, погасит их веселье, а снег скрипит, тень идет дальше, и снова они блестят. Старику вдруг почудилось, что снега поют. У них была своя снежная песня, ее удивительный мотив чем-то напоминал отдаленно наши колядки, и Карабуш подумал, что не будь таким старым, он попытался бы перенять эту песню у белых снегов.
У старика вдруг заболело сердце. Он думал - может, от холода, или от вина, или оттого, что совсем не спал в ту ночь, но, гадая про себя, он отлично знал, что с некоторых пор его сердце жило как-то само по себе: со своими радостями, со своими горестями, которые не всегда были понятны Карабушу. А не поняв боль, ее ведь и лечить трудно, и вот старик идет, и сердце ноет, а чем его успокоить, он не знает. Надо просто так идти, думал он, и не мешать той боли, дать ей переболеть себя. И он шел, и все кругом пело о чарующей красоте, а сердце ныло.