Новый Мир ( № 6 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале девяностых Олег Давыдов темпераментно включился в кампанию ниспровержения марксизма, ленинизма, коммунизма, соцреализма и тому подобных “измов”. Данью борьбы с ленинизмом оказалась дерзкая статья “Неузнанный Ленин” (но сегодня основателя советского государства уже так затюкали, что дерзости Давыдова не впечатляют), а задаче развенчания коммунизма послужил даже Буратино из сказки Алексея Толстого: Олег Давыдов увидел в папе Карло — Карла Маркса (сказано категорично: “Никем иным, кроме Карла Маркса... папа Карло и быть не может”), а в марионетке, которая родится из обструганного полена, — пролетариат. Все эти соображения по поводу кукольного коммунизма Алексея Толстого вовсе не лишены забавности, прекрасно читались в свое время в газете и, к счастью, забывались на следующий день, когда вы решали купить в подарок ребенку красочно иллюстрированную книгу, предпочитая политически подозрительные приключения Буратино благонравной истории Пиноккио.
Надо отдать должное, Олег Давыдов прекрасно умеет актуализировать классику и использовать литературу как вспомогательный материал в газетной эссеистике. Когда кругом талдычат о реформах, он может прочесть “Анну Каренину” Толстого как роман о реформах — военной, земельной, административной, увидев в основных героях ее олицетворение. Когда наступает год собаки — вспомнить об “атмосфере святочного магизма” в “Спекторском” Пастернака и связать это с “Собачьим сердцем” Булгакова, истолкованным как своего рода святочная история (к чему дает повод и хронология действия — “процесс очеловечения (Чугункина. — А. Л. )… заканчивается к концу святок”). А в канун Пасхи Давыдов может опубликовать статью о “Двенадцати стульях” Ильфа и Петрова, обнаружив в романе никем ранее не отмеченную привязку сюжета к празднику Пасхи и истолковав сокровище, которое ищут предприимчивые герои, как “символ погребенного тела”, которое воскресает, превращаясь, если кто помнит, — в клуб. Разницы между клубом и Христом психоаналитик, похоже, не ощущает.
Не привязана к газетной надобности, кажется, лишь одна работа Олега Давыдова — о Пушкине. Вообще мысль, что Пушкин сознательно стремился к гибели, достаточно распространена в пушкиноведении. Олег Давыдов подводит под это соображение фрейдистскую базу, исследует влияния детства, матери, предпринимая поиски психотравмы, обнаруживает в душе Пушкина два разных “Я”, одно поэтическое, другое демоническое, влиянием которого и обусловлен выбор в жены Натальи Николаевны, предназначенной стать орудием смерти. Пожалуй, эта единственная работа в сборнике, имеющая право быть названной “исследованием” (подзаголовок книги обещает нам “Эссе и исследования”). Все же прочие относятся к жанру газетного литературоведения, вовсе не кажущегося мне презренным или низким. Вся моя жизнь была связана с газетой, и я привыкла употреблять слово “газетность” в позитивном контексте. Но надо отдавать себе отчет и в том, что газетное литературоведение — это такие статьи и эссе, которые уместны в данное конкретное время и конкретной ситуации, но они быстро теряют свою актуальность, не приобретая взамен качеств фундаментального исследования.
Остается сказать о загадочном тексте под названием “Отповедь редактору”, которому предписано играть роль предисловия к книге. Не знаю, был ли действительно у книги редактор, который представлял свои отношения с непокладистым автором как отношения “ножа и горла” и намеревался превратить ершистый текст в “гладко обструганный обрубок без задоринки”, или автор эксплуатирует миф о редакторе советской эпохи, этаком трусливом зайце с вечным испугом в бегающих глазах: “как бы чего не вышло”.
Если первое, то придется признать, что автору достался чудом уцелевший экземпляр некогда процветавшего вида. Самым естественным движением при встрече с реликтовым обитателем литературной фауны (и как он только сумел сохраниться в неблагоприятных условиях интеллектуального издательства “Лимбус-Пресс”?) была бы попытка уклониться от контакта. Автор, однако, предпочитает реликт уничтожить.
В ответ на старомодно-шаблонное замечание “нас могут не так понять”, где множественное число лишь дань дурной традиции, Олег Давыдов взрывается: “Что значит нас? У меня никогда не было намерения брать вас в соавторы”. И принимается объяснять редактору, что у того — “профессиональный сдвиг”, “приобретаемый… от постоянной работы с чужими текстами”, что редактор — видимо, неудавшийся автор — напрасно мнит себя начальником над автором подлинным, что он будет пресекать всякое поползновение редактора к его “сонной артерии”, расценивая метафору “ножа и горла” как сублимированное живодерство и “злоупотребление служебным положением с целью получения некоего извращенного удовольствия”, к которому так склонны разного рода девиантные натуры. Что редактор должен “знать свое место” и не давать волю не совсем здоровым своим наклонностям — “ведь вы служебная фигура в процессе, а вовсе не главная”.
Отбрив таким образом редактора, автор замечает, что у него “не было намерения его оскорбить”, и, совсем уже смягчившись, даже признает, что одно из предложений редактора “не так уж и глупо”.
Почему я назвала этот текст загадочным? Задача предисловия — как правило, сообщить какие-то общие сведения о книге, облегчающие ее восприятие, и, если угодно, — привлечь читателя на свою сторону. Я с трудом могу себе представить литератора, сочиняющего предисловие с целью отвратить читателя.
Можно предположить, что отповедью некоему редактору Олег Давыдов хотел создать образ книги, прорвавшейся через препятствия, кем-то чинимые, и образ автора — литератора непокорного, резкого, прямого, режущего правду-матку, действующего наперекор, вопреки, поднимающегося “над средним уровнем” (“Ваш уровень понимания я беру за мерило”, — вежливо сообщает редактору автор, соглашаясь установить некую планку, выше которой лучше не подниматься, чтобы “не остаться непонятым”). Но отповедь-то опубликована (стало быть, автор без труда редактора одолел)? И остается только признать, что то самое бессознательное, которое старательно повсюду ищет автор, подстроило каверзу самому психоаналитику. Наружу выперла не твердость и сила, а какая-то мелочность, не непокорность, а склочность, не достоинство, а уязвленность, требующая постоянной компенсации декларированием собственного превосходства, не уверенность в себе, в собственном интеллектуальном потенциале, побуждающая человека к толерантности, а подпольные комплексы, заставляющие без нужды хамить контрагенту. Но парадоксальным образом именно такое предисловие оказалось наиболее точным камертоном ко всей книге.
Детское чтение
Горелик Михаил Яковлевич — публицист, эссеист, культуролог. Родился в 1946 году. В 1970 году окончил Московский экономико-статистический институт. Постоянный автор “Нового мира”.
Гибель грешника
Оказывается, мои дети не помнят “Косточки”, а может, даже и помнить им нечего, потому что они вовсе никогда ее и не знали. Значит, я их вовремя не просветил. “Косточка” входила в меню моей мамы, более того, была ее дежурным блюдом. Толстовская быль идеально соответствовала ее пониманию мира и педагогики, поэтому я “Косточку” хорошо помню, хотя прожил с тех пор, как слышал ее последний раз, несколько жизней. Но поскольку ваша осведомленность может не превышать осведомленности моих детей или вы “Косточку” по прошествии лет малость запамятовали, я вам сейчас ее напомню, это очень просто, текст минималистский.
“Купила мать слив и хотела их дать детям после обеда. Они лежали на тарелке. Ваня никогда не ел слив и все нюхал их. И очень они ему нравились. Очень хотелось съесть. Он все ходил мимо слив. Когда никого не было в горнице, он не удержался, схватил одну сливу и съел. Перед обедом мать сочла сливы и видит, одной нет. Она сказала отцу.
За обедом отец и говорит: „А что, дети, не съел ли кто-нибудь одну сливу?” Все сказали: „Нет”. Ваня покраснел, как рак, и сказал тоже: „Нет, я не ел”.
Тогда отец сказал: „Что съел кто-нибудь из вас, это нехорошо; но не в том беда. Беда в том, что в сливах есть косточки, и если кто не умеет их есть и проглотит косточку, то через день умрет. Я этого боюсь”.
Ваня побледнел и сказал: „Нет, я косточку бросил за окошко”.
И все засмеялись, а Ваня заплакал”.
Неужели во второй половине XIX века сливы были в России такой уж редкостью? Значит, были.