Винтерспельт - Альфред Андерш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борек был в рубашке и кальсонах (из запасов вермахта), к которым пристали соломинки; Райдель же, прежде чем пойти за Бореком, успел надеть в темноте брюки. Чей-то сонный голос сказал ему: «Ты что, рань такая!»
— Свинья!
Думая о вчерашней стычке с Бореком, он вспомнил прежде всего о том, как тихо звучали их голоса, каким полным ненависти шепотом говорил Борек. Он не бушевал, не шумел, во всяком случае, не разбудил других, тех десятерых, которые спали рядом, не сделал их свидетелями его преступления.
— Я знаю. Ты это мне уже однажды сказал.
Но не имело ни малейшего смысла пытаться перевести разговор на то, что было раньше, изображать оскорбленного и непонятого. Ненависти в шепоте Борека не поубавилось ни на йоту.
— Не потому ты свинья, что педик. Я знаю, что такое бывает. Но то, что такой вот рвет книги… — Он замолк, видно, не нашел слов. Потом передразнил его: — «На евреев мне плевать». И это говоришь ты!.. И потом рвешь книгу, без которой я в этом аду не могу жить.
— Тебе же сказано: я только хотел сделать так, чтобы тебя не упекли в концлагерь.
— За это я тебя туда упеку. Ты вообще-то знаешь, что делают с гомосексуалистами в концлагерях?
Он попал в самую точку. На это Райдель не решился ничего сказать.
— Коммунистам они нашивают красные метки, евреям — желтые, сектантам и священникам — черные, а гомосексуалистам — розовые.
Теперь была его очередь с ненавистью уставиться на Борека. Кстати, Борек не открыл ему ничего нового; он сам уже слышал об этом или даже читал в какой-то газете. Взбесило его то, что кто-то посмел сказать ему это в лицо. Но Борек словно и не замечал, что Райдель с трудом подавляет свою ярость. Взгляд его
вдруг стал отсутствующим, он сказал:
— Хотел бы я знать, какой цвет они выделят для меня, если я туда попаду?
Райдель подумал: «Это ты еще увидишь». Он выжидал.
Борек сказал:
— Самое время тебе получить розовую метку. Не потому, что ты приставал ко мне, а потому, что иначе ты никогда не узнаешь, где твое место. Тебе надо было бороться, сопротивляться, а ты вместо этого приспосабливался. Наверно, ты еще и гордишься, что все эти годы приспосабливался, только и делал, что приспосабливался, подлый ты трус! И что из тебя вышло? Подлец, который только и умеет, что муштровать других! Снайпер! Скольких людей ты прикончил?
— Я не считал.
Это была неправда. Он их считал.
Молчание. Собственно, говорить уже было не о чем. Но он хотел полной ясности.
— Значит, из-за этого ты хочешь подать на меня рапорт?
— Конечно. Только из-за этого.
Борек не поднимал шума, никого не будил. У него не было свидетелей. Но это ничего не значило. Запись в личном деле окажется сильнее, не помогут никакие отговорки. По сравнению с такой записью все остальное — чепуха. Из-за этого он не мог стать унтер-офицером. Даже унтер-офицером. Такая запись наверняка была в штабе батальона. Она решит его судьбу.
Борек, казалось, вдруг устал, ему сделалось противно.
— Мало того, что я угодил в солдаты, теперь еще ко мне пристает субъект вроде тебя…
После этого Борек начал нести всякую чушь, рассказывать, что думают о нем, Райделе, другие; главным обвинением было то, что он распространяет вокруг себя ужас, — со смеху помрешь от таких заявлений.
Теперь его отделяло всего лишь десять шагов от канцелярии этого кавалера Рыцарского креста.
«Не приспосабливаться, сопротивляться-легко говорить такому сосунку, который знай себе книжонки почитывает, который никогда не служил в отеле», — подумал Райдель; но занимало его не это, а слова: «свинья» (один раз Борек уже это сказал в Дании, значит, с Дании он затаил на него зло за то, что он, Райдель, желая защитить его, разорвал ту еврейскую книжонку), «подлый трус», «негодяй, который только и умеет, что муштровать других», «снайпер» (в его детском, восемнадцатилетнем мозгу это, наверно, означало то же самое, что «убийца»); но хуже всего было услышать от этого сопляка слова «субъект вроде тебя» (гораздо хуже, чем прямые оскорбления);
всего этого, а возможно, и его рапорта я бы избежал, если бы смог произнести самую простую фразу, сказать которую было куда проще, чем пытаться ублажить его; сказать, что он хрупкий, весь прозрачный мальчишка-фантазер, с такой тонкой кожей, что через нее, кажется, может пройти дождь. Если бы он услышал это, он бы наверняка смекнул, в чем дело.
«Но у меня, видно, котелок не варит, — подумал Райдель. — Мозги — это тебе не пикирующий бомбардировщик, в точку не всегда попадешь.
Вместо всего этого я ни с того ни с сего стал его щупать. Определенно я был тогда не в своем уме».
Канцелярия батальона. Потрясающе, как все здорово получилось! А ведь казалось почти невероятным, что все пройдет так гладко. Ни разу на пути от окопа до командного пункта никто не остановил его, не потребовал объяснений и прочее.
Теперь будет несколько неприятных минут. Но с этими жлобами в канцелярии он уж как-нибудь управится.
Наконец-то он у цели! Времени разглядывать дом (полугородского типа, безликий, покрытый серой штукатуркой) у Шефольда уже не было; он поднялся по ступенькам ко входу, открыл дверь; Райдель, не отступая ни на шаг, молча, одним движением головы — отвратительный до предела! — велел ему пройти вперед. Остановившись в прихожей, он услышал лишь стук пишущей машинки.
«Логово льва, — подумал он. — Я в безопасности».
Вот, значит, как выглядит этот Шефольд!
Но удовлетворить свое любопытство, рассмотреть Шефольда - высокий, грузный, краснолицый, седые английские усики, почему Хайншток никогда не говорил ей, что он носит усы? — составить первое представление ей помешало то, что солдат, который его конвоировал, вдруг как-то невероятно злобно дернул головой, резко крутанул ею слева направо и вверх, как бы приказывая пленному (а он явно обращался с ним как с пленным) пройти вперед. Так, именно так вели они себя, наверно, в Ораниенбурге, судя по скупым рассказам Хайнштока: молча, резко, не допуская возражений, презрительно. Этот маленький жилистый обер-ефрейтор — она разглядела два серебряных уголка на его рукавах, но не его лицо, полуприкрытое тенью от каски, — наверняка отвратительный тип.
Но этот искусствовед, над которым явно нависла угроза, казалось, не обращал никакого внимания на то, что с ним объяснялись языком жестов, языком презрения и террора. Спокойно, с независимым видом, а может быть, просто ничего не подозревая, беззащитный, он поднимался по ступенькам.
Она стояла у окна большой комнаты Телена, у того самого окна, откуда однажды ранним утром, почти еще ночью, смотрела на майора Динклаге, ожидавшего ее. Теперь был дневной свет, полуденный свет неяркого солнечного осеннего дня. Кэте показалось, что со 2 до 12 октября прошла вечность.
Всего лишь секунду, возможно, полсекунды длилась эта пантомима, ничтожная по своей продолжительности, своим масштабам, но, должно быть, тяжкая, невыносимая для Шефольда. «Одного поворота головы этого солдата оказалось достаточно, — подумала Кэте, — чтобы я мгновенно поняла то, что подозревала с самого начала: все было неправильно, я не должна была подчиняться требованию Динклаге, чтобы Шефольд пришел к нему через линию фронта». Она решила сразу же, как только переговоры окончатся и Шефольд уйдет — надо надеяться, не в сопровождении того же солдата! — зайти к Динклаге и объяснить ему значение этого кивка головой, этого быстрого движения вбок, слева направо и вверх. Надо очень точно описать его. Если ей это не удастся, Динклаге только пожмет плечами, скажет: «Ну, лишь бы у него других неприятностей не было, а уж плохое поведение солдата он как-нибудь переживет!»
Подумать только, что Шефольд ни за что ни про что должен терпеть дурное обращение со стороны этого солдата! Ведь то, что его вызвали сегодня сюда, не имело ровным счетом никакого значения для операции, было всего лишь странной идеей того, кто ее затеял («Нет, только запланировал, а затеяла ее я», — подумала Кэте), — толку от этого визита не могло быть никакого. У майора нет ни малейшего шанса изменить положение. Ему не повезло. Его партнеры не спешили, возможно, они уже перестали играть в эту игру, потеряли к ней интерес; один из них даже оскорбил майора Динклаге. И если он все же потребовал прихода Шефольда, то лишь потому, что хотел назначить американцам срок, поставить ультиматум. Реакция, свидетельствующая о желании сделать по-своему. Кэте поправила очки и взглянула на дверь, которая закрылась за обер-ефрейтором. «Вообще говоря, странно, — подумала она, — не похоже это на Динклаге. Ему никогда не приходило в голову ставить ультиматум мне».
Если он через Шефольда передаст американцам свой ультиматум относительно срока, размышляла она, то, наверно, речь пойдет о сегодняшней ночи, ибо зачем ему ждать завтрашнего или послезавтрашнего дня? (Вот почему Хайншток был прав, когда примерно четверть часа спустя сказал Кэте: «Ты, видимо, все еще надеешься, что произойдет чудо и придут американцы — сегодня ночью».) Нет, такой надежды у Кэте, собственно, уже не было, только иногда она тешила воображение, вспоминая ночную встречу и свою первоначальную надежду, но, как только Райдель закрыл за собой дверь канцелярии и Кэте поправила очки, эта надежда исчезла.