По Руси - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отец, — ты что же глядишь, ты должен унять его…
— Взбучку дать надо, — рычит дьякон гробовым басом, но когда Хлебников уходит, он грозит вслед ему волосатым кулаком и говорит:
— Фарисей.
И советует Тимке:
— Ты ему, другой раз, повеселее спой!
Все жители Хлебникова с величайшим интересом наблюдают, как, день за днем, растет ненависть огородника к хромому бондарю, — чуть только на дворе зазвучит сиплый голос хозяина — отовсюду из углов, из окон высовываются встрепанные головы, напряженные, измятые рожи.
Никто не осуждает Хлебникова, никто не спрашивает его о причинах ненависти к Тимке, все только любуются ею как забавным представлением, а некоторые поощряют хромого, науськивая его, как собаку:
— Ты про него спой!
— Чего про него споешь!
— А ты — придумай.
Только дьякон спросил однажды Орлиху, подругу своей жизни:
— Что это он воюет против мальчишки?
Умная и злая актриса объяснила, позевывая:
— Пришел срок, — он, может, всю жизнь ждал случая, на ком зло сорвать, а по плечу ему — никого не было. Теперь нашел подходящего человека и утешается…
Дьякон промолчал, видимо, не поняв старуху, а мне ее слова показались верными. Тимка же как будто хвастался отношением Хлебникова к нему:
— Здорово не любит он меня, видно — встал я ему поперек сердца!
— А что он за человек, по-твоему? — спросил я.
— Дурак человек, — ответил Тимка, не раздумывая.
— Как ты думаешь — за что он тебя не любит?
— Больно мне нужно думать о нем, — равнодушно сказал Тимка и звонко запел:
Метель-вьюга-а…
Кешин поглядел на него, на меня, усмехнулся и погладил усы.
Эх, — метель-вьюга в поле стелется
поет Тимка,—
Идет Дуня за околицу,На дорогу на проезжую,Под березы под столетния-а!
— Завыл, волк! — кричит Хлебников из двери сарая.
Отовсюду на голос Тимки выползают оборванные бездольники, забытые люди, а огородник — неистовствует, кричит Кешину:
— Семен Петров, ты человек благочестивый, — как же ты греха не боишься? Василиса Яхонтова вторые сутки разродиться не может, а он…
— Перестал бы, Тимоха, — говорит Кешин. — Что сердишь зря?
— Никто, кроме его, не сердится, — правильно замечает подмастерье и — поет, а мне кажется, что если б его только хвалили, он пел бы хуже. В воротах явилась и стоит избочась торговка полотном, за спиною у нее тяжелый узел, в руке железный аршин. Ее лыковое лицо без бровей напряжено, губы приоткрыты, точно у птицы, которая хочет пить.
— Сапог нет у подлеца, — кричит Хлебников, — штаны завтра свалятся…
Тимка задорно поет:
Эх, ждала я тебя сорок ночей,Ожидала — не дремала, не спала,Черны думы горько думала,Истомила свою душеньку!
Кешин, помахивая молотком, идет к воротам, говоря:
— Здорово, Прасковея Филипповна! Каковы дела?
Торговка полотном приходила к бондарю аккуратно каждое воскресенье, а иногда и в будни; они запирались в комнате Кешина, Тимка кипятил им самовар и отправлялся в огород, к бабам, — они жили там в дощатом сарае.
Иногда торговка выглядывала из окна, поправляя ловкими руками встрепанные волосы и прислушиваясь к чему-то. Ее круглые, вороватые глаза смотрели на всех и на всё нагло и бесстыдно.
Нередко Кешин приглашал Хлебникова, и тогда на двор из открытого окна падали обрывки солидных речей.
— Ефрем-от Сирин до Златоуста жил али после?
— Точно — не знаю этого.
И всё у них шло хорошо, скромно, аккуратно, но однажды поздно вечерком, когда все жители Хлебникова улеглись спать, а я еще сидел у ворот, ко мне подошел Тимка и сказал, немножко хвастливо:
— Уговорился с ней.
— С кем?
— С ярославской. Завтра ночую у нее.
— Узнает Кешин — рассчитает тебя.
— Ну, так что!
Помолчал, покачал головой и вздохнул:
— Беда!
— Какая?
— Так.
И с явным удивлением заговорил тихонько:
— На что мне она, торговка эта? Ведь сыт я, — огородницы меня любят, которая хошь. А — не нравится мне хозяин: зачем он с Хлебниковым в дружбе? За глаза — поносит его, ругает, а сам в гости зовет… Ну, так я его тоже обману!
— Зря ты делаешь это.
— Конечно — зря! — согласился Тимка.
Над полем висели черные клочья облаков, между ними, в синих просветах, блестят круглые звезды. Где-то отвратительно воет собака. Тихонько просвистела шелковыми крыльями ночная птица.
— Скушно, — сказал Тимка. — Пойду спать… На дворе послышался голос Кешина:
— Ты — съезди.
— Надо, — кратко молвила торговка.
— Дом — хороший. Прямо над рекой. И сад. Двенадцать яблонь.
— Ну, прощай.
За ворота вышла торговка, кутаясь в шаль; Тимка встал и пошел рядом с ней, спрашивая:
— Венчаться уговаривает?
Она не ответила, поглядев на меня и не останавливаясь.
— Старый чёрт, — сказал Тимка, погружаясь в сумрак.
— Тише, — внятно отозвалась женщина. — Ты этим — не шути, это дело серьезное для меня…
Над моей головой открылось окно, высунулся Хлебников в белой рубахе и забормотал:
— Это кто пошел, а? Кто?
Он сейчас же исчез, а через минуту выскочил за ворота в одном белье и, приложив ладонь ко лбу, наклонившись, стал смотреть вслед паре, тихонько уходившей вдоль забора, по медным пятнам луны. Я встал и пошел во двор, но огородник обогнал меня, трусцой подбежал к окну Кешина и застучал в стекло.
— Семен Петров — выдь-ка!
Потом оба они снова побежали за ворота, и Хлебников говорил, захлебываясь словами:
— То-то! У эдаких совести нет…
Кешин на бегу спотыкался и мычал.
Они долго стояли у ворот, глядя вдаль и разговаривая шёпотом, только Кешин дважды громко сказал:
— Так…
Потом он же внятно и спокойно выговорил:
— А пожалуй, дождик будет ночью.
Хлебников ушел первый; проходя мимо крыльца, за которым я стоял, он бормотал:
— Дурак…
Потом, не спеша, прошел к себе чистенький бондарь, вздыхая по пути:
— О господи… господи!
Я нашел работу и, уходя из дома на рассвете, возвращаясь усталый поздно вечером, потерял возможность наблюдать ленивенькое течение жизни в доме Хлебникова. Мне даже казалось, что она стоит на одном и том же месте, как вода в омуте, где не водится никаких чертей и нельзя ожидать значительных событий.
Но вдруг эта жизнь разрешилась темной драмой.
В августе, когда на огородах копали свеклу, брюкву и репу, суток двое непрерывно, днем и ночью, шел дождь, то — ливнем лил, то — сыпался по-осеннему настойчиво, мелкий и холодный. К утру третьих суток дождь снова хлынул потоками, оглушительно бил гром, сверкали страшные синие молнии, а на рассвете тучи точно рукою смахнуло, и на чисто вымытом небе празднично расцвело удивительно яркое солнце.
В огород вышли голоногие бабы, подобрав юбки до колен; из окна моего чердака я слышал их веселый хохот, визг, стук железных лопат, отвратительный скрип несмазанного колеса тачки.
Но вдруг все звуки исчезли, точно утонув в серебряных лужах, между гряд. Я шел по двору, на работу в город, когда меня ударило это неожиданно наступившее молчание и затем, через несколько секунд, пронзительный бабий визг:
— Девоньки-и — кричите-е!
И десяток голосов сразу создал целый вихрь испуганных криков; по грядам из огорода на двор бросились две девушки, одна кричала:
— Иван Лукич!
А другая:
— Батюшки!
Я бросился в огород, — там, у забора, около парников, в раскисшей земле лежал вниз лицом Тимка, плотно облепленный мокрой рубахой. Солнце, освещая влажный кумач на его костлявой спине, придавало материи жирный блеск свежесодранной кожи. Левая его рука, странно изогнувшись, пряталась под грудью, закрывая ладонью лицо, правая откинута прочь и утонула в грязи, торчал только мизинец, удивительно белый.
За спиной у меня раздался густой голос дьякона:
— Это — не молнией, а — лопатой, вот она, лопата!
Босою отекшей ногой он трогал замытую в грязь лопату и, мрачно надувшись, смотрел на Хлебникова, который стоял рядом с ним в пиджаке, в подштанниках и одной галоше.
— Не тронь, — крикнул Хлебников. — До полиции ничего нельзя трогать!
Дьякон поднес к его лицу огромный красный кулак и громко сказал:
— Это твое дело!
— Чего-о? — взвизгнул огородник, подпрыгнув. — А ты понимаешь, что сказал, а?
Дьякон угрюмо отошел в сторону, а бабы, наваливаясь одна на другую, бормотали:
— Кто же это, кто?
Старостиха, всхлипывая, крестилась и точно молитву читала, повторяя:
— Ему не надо — кто. Ему ничего не надо!
Влажный ветер, стряхивая с деревьев листья, осыпал ими живых и мертвого.