Рцы слово твердо. Русская литература от Слова о полку Игореве до Эдуарда Лимонова - Егор Станиславович Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
какая у мамы зарплата.
Красная Шапочка жаловалась на фронтовые раны,
а сорокалетняя крошечная травести
с глазами непойманного мальчишки,
хлопоча у плиты,
умело скрывала от мамы,
что меня после школы
она обучает любви
в своей чистенькой комнатке на Красносельской,
где над свежими сахарными подушками
её фотография
в роли сына полка.
Я любил и люблю
этих маленьких незнаменитых артистов,
потому что в них больше актёрского братства,
чем в знаменитых.
Жаль,
что последний ужин Христа
был не у мамы моей
на Четвёртой Мещанской,
ибо там не нашлось бы Иуды
и ужин бы не был последним.
Не будь этой легкой порнушки про травести и неуместной попытки теребить за края одежды Христа, это было бы мило. Но, наверное, совершенно не продавалось бы.
Текст поэмы был устроен так. Евтушенко выбегал помахать очередной «запрещенкой» как неприличной картинкой, обращал на себя внимание, после чего запрещенку прятал, а в окно выставлял «Сообщение ТАСС».
Уйдя в легкую фронду, поэт каждый раз завершал вираж чем-нибудь отталкивающе подлым. Заговорив о Христе, тут же подчеркивал, что он – выше «моды» носить крестик. Помянув иконы – сформулировал салонную неприязнь к иконам в городской квартире, мол место иконы в деревенской избе. Пожалев, что снесли Храм Христа Спасителя, тут же заявлял «а уж если разрушили – жаль, что не был построен рукой облака рассекающий Ленин».
Меня тогда как раз только что тайно крестили в маленькой деревенской церкви. И я отлично знал, что «креста не носил – это было не модно» банальная ложь. Крест это было не «не модно», это было «опасно», особенно в андроповском 1983 году, и потому мой крестильный крест висел у бабушки в гардеробе.
Для советского человека на закате Союза существовал, на деле, лишь один бог, лишь один фетиш – Заграница. Божество это являлось в многочисленных аватарах. Его прозревали в «банке темного стекла из-под импортного пива», в строго осуждавшихся Пионерской организацией жвачках со вкладышами, в югославской стенке и чешской люстре, даже в звезде индийского Болливуда Радж Капуре.
Самым популярным у читателей жанром были заграничные зарисовки и каждый уважающий себя литератор, которому довелось пересечь границу в районе Бреста или Шереметьево, обязательно снабжал советских читателей своей версией «писем из Рая», с большей или меньшей ловкостью камуфлируя их под отчет о командировке по девяти кругам ада. Читатели вцеплялись в эти отчеты так, как слепой вцепляется в любые описания окружающего мира, пытаясь по частям реконструировать целое.
Без постижения основ религиозного культа Заграницы, – всепроникающего и всеохватного, вряд ли будет понятно то, что произошло со страной потом – в 1991 году. Люди делились на два класса – выездных и невыездных. Невыездной был парией независимо от того, являлся ли он жертвой политического доноса или обладавшим всеми советскими привилегиями секретным академиком-оружейником. Невыездной – и точка.
Евгений Евтушенко был одним из знаменитейших жрецов культа Заграницы. Пока юноши всей страны мечтали об Америке, у него было всё с нею по настоящему: портрет на обложке «Time», выступления в американских университетах, где его подавали как «русского Гинзберга», встречи с Робертом Кеннеди, Никсоном и даже Рейганом…
Сами названия его поэм говорили о том, что поэт принадлежит к Выездным, что он регулярно прикасается к самым святым органам божества: «Коррида», «Под кожей статуи Свободы», «Снег в Токио», «Голубь в Сантьяго», «Ритмы Рима», «Любовь по-португальски».
Когда в этом «клубе путешественников» затесывались «Братская ГЭС», «Ивановские ситцы» или «Северная надбавка», гремели стихи, обличавшие стяжательство, вещизм («Она была стервой, стервой, стервой…»), потребительство, забвение истинных революционных ориентиров, когда раздавались проклятия в адрес Сталина (в угоду Хрущеву), американского империализма и его преступлений во Вьетнаме (в угоду Брежневу), Берии (в угоду Горбачеву), все отлично понимали правила этой игры. Немножко поработать Маяковским, чтобы снова получить возможность обличить португальского диктатора Салазара, целуясь с заграничной девчонкой под мостом его имени.
Как выездной Евтушенко был идеален. Он непрерывно перемещался по различным точкам планеты и это неустанно подчеркивал – «в Гонконге я сам нарывался на нож…». Андрей Вознесенский всё делал неправильно, он бравировал своими встречами с никому не понятными и не интересными людьми, типа Мартина Хайдеггера, а вот Евтушенко давал мясо, описывал с подковыркой легкого порнографа те самые вещи и места, где побывал и где его читатель хотел бы побывать. Именно поэтому его поэмы так напоминают комиссионку.
Вдобавок ко всему – он еще и фотографировал, то есть привозил из своих вояжей еще и какое-то количество визуальных подтверждений. Это уже было сродни византийской легенде про повара, который прихватил из Рая два яблока.
Когда Евтушенко спускался из-за облаков на грешную русскую землю, то получалось нечто вызывающе отвратительное. Вот «Братская ГЭС», поэма о социалистическом строительстве. Все обычно помнят из нее только первую строчку: «Поэт в России – больше, чем поэт». Что уже в третьей строке чудовищное, попросту смехотворное «в ком бродит гордый дух гражданства», а четвертая плагиат из Блока – помнят реже.
Но о чем все уже забыли и не вспоминают, так это насквозь русофобская, в точном соответствии с заветами классиков марксизма-ленинизма, историософия этой поэмы, построенная на диалоге египетской пирамиды, построенной кровью и потом рабов (в этот образ автор, несомненно, зашил намек на стройки ГУЛАГа), и Братской ГЭС, построенной свободными людьми социализма. Россия предстает в поэме как страна, которую «топтали, топтали, топтали… и свои, что хуже татар», пока она не восставала и не взрывалась. И дальше цепочка восхвалений – Стеньки Разина, декабристов, петрашевцев, Чернышевского, и, конечно, Ленина.
«Братскую ГЭС» можно буквально растащить на цитаты к очередному навальнингу, о том, что спокойное и покорное развитие России суть терпение и унижение, но «суть России не такова», а она в революциях, бунтах и протестах. Торжествующий исторический нигилизм под видом революционного патриотизма. По счастью, наши революционеры Евтушенко не читали.
Еще более вопиющий случай – поэма «Непрядва». В 1980 году страна торжественно праздновала 600-летие Куликовской битвы. Это была высшая точка и лебединая песня русского патриотизма в разрешенном советской властью формате. Выпускались книги, плакаты, альбомы, значки, проводили торжественные мероприятия.
Решил отметиться и Евтушенко, совершенно грязной, по сути издевательской поэмой, где младенец гадит в клобук Сергию Радонежскому, а старец «выдает» Дмитрию Донскому двух схваченных за уши во время подслушивания молодых иноков – Пересвета и Ослябю. Читать это без омерзения было невозможно.
После детства я соприкасался