Спокойной ночи - Андрей Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раньше там висела у нас «Золотая осень» Левитана, которую мама разжаловала, сменив свежим портретом из своей библиотеки, а «Золотую осень» свернула в трубку и унесла в отцовский подвал. С какой стати обнова? То ли в ответ на шпионские происки, участившиеся в печати? В защиту от набегов соседей? В охрану и поддержание домашнего очага, такого непрочного, что вот-вот обвалится? Или, как старый политпросветчик, не хотела отрываться с отцом-эсером от стремительного движения масс? Скорее, все вместе. Но не в том соль.
Едва с моим юным другом мы остались одни в комнате, он взвесил обстановку, мгновенно освоился и, не находя препятствий, поднял руку на Сталина. Да, буквально, вытянул указательный палец, в виде револьвера, медленно прицелился и вылепил мягкое «пу» губами, как производят малые дети в обозначение выстрела. И с торжеством, оценивающе, покосился на меня: дескать, что скажешь? какова ситуация?!. Я молчал, подавленный неумным кощунством. Тогда он вторично пульнул из пальца в безобидный плакат, наслаждаясь моим замешательством. «Перестань дурачиться», – уныло протестовал я, не зная, по существу, что возразить на его шутовство и почему, собственно, оно меня так коробит?
Сталин, пользуясь уважением, не был иконой в нашем доме. Как, впрочем, и другие вожди, включая Маркса. Я воспитывался, хочу напомнить, в более ранней, утопической традиции, от отца, сколько мама ни пыталась связать прошлогодний снег с текущим моментом. Мне больше нравились Гарибальди, Джордано Бруно, Софья Перовская… Встававший в ту пору над горизонтом улыбающийся кавказец, сквозь сеть моего детства, расплывался желтоватым общепринятым пятном, не возбуждая личных эмоций. Кривил, негласно проскальзывало, дутым честолюбием, недостойным революции, но делал полезное дело по развитию страны и промышленности. Пусть себе висит… И все-таки этот глянцевитый лист на бесприютной стене втайне меня раздражал и бередил рану, как, случается, смущает нас жизнерадостная маска на лице неизлечимо больного, – подчеркивая убожество и разящее безобразие комнаты в глазах моего гостя. Ее жалкая нагота впервые представилась мне с какой-то иной, постыдной стороны…
Понятно, невинный выстрел в бумажное наше прикрытие передразнивал диверсии, которыми пестрели газеты. Кто-то, казалось, стреляет из-за угла пальцем, а пойманных после расстреливают уже по-настоящему. Однако ни замысла, ни дерзкого покушения, пускай воображаемого, на вождя я в жесте С. не нашел. А так, пустая игра с глазу на глаз, без риска, с тем, во что не играют, – эстетика провокации, как я бы теперь обозначил этот предательский шаг, чувствуя в ту минуту лишь его недопустимость. «Убийца», – пронеслось в голове, хотя я видел, что все это не более чем ребяческая забава. «Трусливый убийца…» Слова «провокатор» я тогда еще не знал…
С. раскраснелся. Скинул сюртучок и посылал заряды, наводя свой пистолет уже и на дрожащий шкафчик, и на тощую, усыхавшую на тумбочке, тропическую пальму в углу – подарок мамы на мой день рождения. Им владело, я полагаю, сознание безнаказанности в пальбе по открывшемуся вдруг незащищенному пространству, по мерзости запустения в доме, о чем свидетельствовал лучше всего, наглядной агитацией, Сталин в качестве транспаранта, который легко простреливался. Он бил в чужую, широковещательную приниженность и бесталанность. Он метил в меня. Просто учуял, по-видимому, болевую точку и не мог остановиться…
Между тем С. не был шалуном, как другие мальчики в его переходном возрасте – изобретатели злостных подвохов и бесчисленных жестоких разыгрываний, цинических выходок, граничащих с пороховым взрывом, чем так нестерпима подчас детская слепая среда. Подобные кривляки и гангстеры, из самых, в том числе, добропорядочных семейств, водились и в нашем питомнике, предназначенном в основном, старанием дирекции, тогдашним столичным сливкам. Неугомонный фокусник и весельчак, Юра Красный умудрялся чернилами вымазать язык и, сплошь фиолетовый, высовывал педагогу, коль скоро тот заходился над кляксами пачкуна. Жевали на уроках бумагу братья-близнецы Гоберманы и шваркали с Камчатки в отличников. Грозный Боба Вольф, тяжелый второгодник, похожий на раскормленного, породистого бычка, с целью исправления посаженный рядом со мной, за первую парту, изводил добрейшую Лидию Германовну, сдобненькую, сладенькую немку, плохо знавшую по-русски. На все ее инфинитивы Боба исподлобья, угрюмо твердил одно: «бляйбен буду, хир-хер, Лидия Германовна!» Та не понимала, что он хочет этим сказать.
– Bist du hier!
– Хир? – Хер!
Помнится, я упрекнул Бобу (он жаловал меня за то, что я давал ему списывать): зачем же при девочках так неаккуратно выражаться? – что они могут подумать? Встал, громадина, в замшевой куртке на молниях, какие в Москве тогда еще не носили, единственный у нас в классе обладатель ручки «Паркер» с автоматическим пером, разбрызгивающим по толстым, кожаным блокнотам исключительно чертежи лишь одних локомотивов, свирепые экспрессы разных формаций, обвел присутствие мутным взглядом и так, чтобы все слышали: «Разве это девочки? – вопросил. – Это же коровы, а не девочки!» И сел на место. Но по тому, как он уважительно, с мужской хрипотцой, произнес «девочки», мы, притихнув, смекнули, что у Бобы за плечами, быть может, что-то посерьезнее вечной неуспеваемости и всей нашей высокопоставленной, образцовой школы. «Золотая молодежь»…
Нет, мой избранник был не из таких – оторви да брось – наглецов. Никогда не хулиганил, не баловался. Все эти юные гнусности к нему не прилипали. Корректный, сдержанный, с высокими запросами, в подогнанном у портного, интеллигентном костюмчике, он рисуется мне готовым эталоном, как это бывает у художественных натур, которые не ищут себя, а находят в оригинале, вместе со своими твореньями. Маленький по виду, но зрелый не по годам и респектабельный уже господин. В общих играх и драках участия не принимал, обходя стороной, из чувства брезгливости или эстетичности, очевидно, что было развито в нем невероятно, до крайности, до отвращения ко всему некрасивому, жалкому и смешному в нашей жизни. Быть может, именно этим объясняется один казус, который нас обескуражил и выставил вдруг С. в каком-то возмутительном духе.
Мы учились, если не ошибаюсь, уже в шестом, когда ни с того ни с сего ему вздумалось мучить, доводя до слез, несчастного третьеклашку М., страдавшего заиканием. Поймает на перемене, соберет народ из дураков и давай имитировать – мычать, блеять, гримасничать, как перед зеркалом, пока у бедняги не начнется настоящий припадок и тот не кинется с громким ревом на своего преследователя. Но что он мог, козявка, поделать с великодержавным тираном, который крупнее его и старше в два раза, тем более, что С. избегал открытых схваток и, оттолкнув малыша, с озабоченным лицом шествовал себе дальше. Товарищи М. по классу жаловались нам через своего посла, и мы, всем коллективом, уговаривали собрата уняться, напирая на неэтичность и беспринципность его зарвавшегося азарта. Чудовищно: взрослый, образованный человек, благовоспитанный, тонкий, с печатью необычного, великого, может быть, предназначения в жизни, находил удовольствие в том, чтобы, словно какой-нибудь жлоб, дразнить исподтишка безответного больного ребенка! Глумиться над калекой?! Нет, это не по-честному, не по-комсомольски. Где твой, вообще, пионерский галстук? Почему не носишь?.. «Да что вы, ребята, серьезно? – он слабо сопротивлялся. – Я просто пошутил один раз. Что вы – дружеских шуток не понимаете? Элементарное чувство юмора? Ну ладно, больше не буду. Если вас так волнует. Клянусь…»
Но стоило ему повстречаться с неисправимым заикой где-нибудь на лестнице или на школьном дворе, как все снова начиналось. Пока Валя Качанов из параллельного класса, боксер, не объявил, что разобьет ему морду, если он не перестанет… И все кануло в Лету. Травой поросло. Дурная вспышка мальчишеского, невразумительного садизма угасла, как и возникла в кой-то веки, внезапно, случайно, и, мне казалось, без последствий.
Но я ошибся. При всех достоинствах С. был феноменально труслив. Впрочем, это, с другой стороны, входило в его достоинства и ставило палки в колеса там, где игра таланта не ведала преград. Многое себе он просто не мог позволить. Берегся. С сильными мира сего задираться избегал. Для комедии, на потеху выставлял слабых. Запасливая оглядка, боюсь, его и подвела. Подчас, говорят, к предательству влекутся трусы. Реже, но тоже случается, им сопутствует поэзия. Но совсем уже в редкость, в невидаль: гений и злодейство. «Вещи несовместные». Так ли, однако? Никто не проверял.
С ним нужно было всегда держать ухо востро и требовалась твердость. Деланая, пускай показная способность к обороне. Тогда он отступал. Не дай Бог открыться перед ним в какой-нибудь червоточине, в сердечной ране, в крушении. Он впивался рефлекторно, порою во вред себе и своей увядающей с возрастом в приятельских кругах репутации. Что спросите с художника? Пожмет плечами. Не мог удержаться. Призвание.