Дикая - Шерил Стрэйд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело в том, что я тоже любила Миченера: когда мне было пятнадцать, я прочла «Дрифтеров» четыре раза. Одним из худших последствий потери матери именно в этом возрасте было то, что у меня осталось слишком много поводов для сожалений. Мелочей, которые безжалостно жалили меня сейчас. Все те моменты, когда я выказывала презрение к ее доброте, закатывая глаза или отшатываясь в ответ на ее прикосновения. Тот случай, когда я сказала ей: «Разве тебя не удивляет то, насколько я искушеннее в свой 21 год, чем ты была в том же возрасте?» Теперь при мысли о тогдашнем юношеском недостатке смирения меня тошнило. Я была высокомерной, заносчивой кретинкой — и в разгар всего этого моя мама умерла. Да, я была любящей дочерью, да, я заботилась о ней, когда это было важно, но я могла бы стараться лучше. Я могла бы быть той, кем умоляла назвать меня: лучшей дочерью в мире.
Читая, я настолько остро ощущала присутствие мамы и настолько глубоко ее отсутствие, что мне трудно было сосредоточиться на словах. Я была высокомерной, заносчивой кретинкой — и в разгар всего этого моя мама умерла.
Я захлопнула книгу и сидела, почти парализованная сожалениями, пока девушки не появились снова, катя перед собой тележку. Мы вместе загрузили их сумки в кузов. Они были на четыре или пять лет моложе меня, волосы и лица — сияющие и чистые. Обе были одеты в спортивные шорты и маечки на лямках, а их щиколотки и запястья украшали цветные косички из сплетенных ниток пряжи.
— Знаешь, мы тут разговаривали о тебе… Это так опасно — идти по горам одной, — сказала одна из них, когда мы покончили с погрузкой.
— А что об этом думают твои родители? — поинтересовалась другая.
— Ничего не думают. Я имею в виду… у меня нет родителей. Моя мама умерла, а папы у меня нет — точнее, теоретически он у меня есть, но только не в моей жизни. — Я забралась в мини-вэн и принялась заталкивать «Роман» в утробу Монстра, чтобы не видеть растерянность и неловкость, омрачившие их солнечные лица.
— Ого, — протянула одна из них.
— Да уж, — поддакнула вторая.
— В этом есть и одна положительная сторона. Я свободна. Могу заниматься, чем хочу.
— Ага, — сказала та, которая в первый раз протянула «ого».
— Ого, — пропела та, которая в прошлый раз сказала «да уж».
Они забрались на передние сиденья, и мы тронулись с места. Я смотрела в окно, на проносящиеся мимо высокие деревья, и думала об Эдди. Я чувствовала себя немного виноватой, что не упомянула о нем, когда девушки расспрашивали о моих родителях. Он стал для меня просто старым знакомым. Я все еще любила его — как полюбила сразу же, с первого взгляда, когда увидела, когда мне было десять лет. Он был не похож ни на одного из мужчин, с которыми встречалась моя мать после развода с отцом. Большинства из них хватало всего на пару недель; каждого, как я быстро поняла, отпугивал тот факт, что связаться с моей матерью означало одновременно связаться и со мной, Карен и Лейфом. Но Эдди полюбил нас, всех четверых, с самого начала. В то время он работал на фабрике, выпускавшей автозапчасти, хотя по профессии был плотником. У него были мягкие голубые глаза, острый германский нос, каштановые волосы, которые он убирал в конский хвост, спускавшийся до середины спины.
В тот первый вечер, когда мы познакомились, он пришел ужинать к нам в Три-Лофт — многоквартирный дом, в котором мы жили. Это был уже третий многоквартирный дом, который мы сменили после развода родителей. Все эти «меблирашки» были расположены на расстоянии не больше километра друг от друга в Часке, городке примерно в часе езды от Миннеаполиса. Мы переезжали каждый раз, когда маме удавалось найти квартиру подешевле. Когда Эдди пришел, мама еще готовила ужин, и он принялся играть с Карен, Лейфом и мной на небольшом островке газона перед нашим домом. Он гонялся за нами, ловил, поднимал на вытянутых руках в воздух и встряхивал, говоря, что сейчас посмотрит, не вылетят ли из наших карманов какие-нибудь монетки. Если они вылетали, он подхватывал их с земли и убегал, а мы бежали за ним, вопя от той особенной радости, которой были лишены всю жизнь, потому что нас никогда не любил ни один мужчина. Он щекотал нас и наблюдал, как мы проделывали танцевальные па и крутили «колесо». Он учил нас замысловатым песенкам и сложным фокусам с руками. Он «крал» наши носы и уши, а потом показывал их нам, просовывая кончик большого пальца между остальными, а потом, пока мы хохотали, «возвращал» их обратно. К тому времени как мать позвала нас за стол, я была настолько очарована им, что совершенно расхотела есть.
Я бунтовала, но в конечном счете у меня не осталось никакого выбора, кроме как принять то, чем стала моя семья — она перестала быть семьей.
В нашей квартире не было столовой. Там были две спальни, одна ванная, а также гостиная с маленькой нишей в углу, где разместились рабочий кухонный столик, плита, холодильник и пара шкафчиков. В центре комнаты стоял большой круглый деревянный стол, чьи ножки были подпилены так, что в высоту он был только по колено. Мама купила его за десять долларов у людей, которые жили в этой квартире до нас. Чтобы пообедать или поужинать, мы садились на пол вокруг этого стола. Мы говорили, что мы — китайцы, не зная, что на самом деле это японцы едят, сидя за низкими столиками на полу. В Три-Лофт не разрешалось иметь домашних животных, но мы все равно их завели — собаку по кличке Киззи и канарейку Канари, которая летала на свободе по всей квартире.
Наша канарейка — точнее, кенар — была воспитанной птицей. Гадил он исключительно на квадрат газетной бумаги, постеленной в кошачий лоток, стоявший в углу. Научила его так поступать моя мать, или он делал это по собственной воле — не знаю. Через несколько минут после того, как все мы уселись на пол вокруг стола, Канари приземлился на голову Эдди. Обычно, проделав такой фокус, он задерживался на голове у человека всего мгновение, а потом улетал, но у Эдди на голове Канари так и остался. Мы захихикали. Эдди повернулся к нам и, делая вид, что ничего не замечает, спросил, над чем это мы так смеемся.
— У тебя на голове канарейка, — поведали мы ему.
— Что?! — переспросил он, оглядывая комнату в притворном удивлении.
— У тебя канарейка на голове! — завопили мы.
— Где? — удивился он.
— На голове! На голове у тебя канарейка! — кричали мы, от восторга едва не впадая в истерику.
Да, на голове у него была канарейка — и чудесным образом оставалась там весь ужин, да и потом тоже, засыпая, просыпаясь, устраивая себе гнездышко.
Вот такой он был, Эдди.
По крайней мере, был таким, пока мама не умерла. Ее болезнь поначалу сблизила нас сильнее, чем когда-либо прежде. Мы стали товарищами за те недели, пока она болела — выступали в больнице единым фронтом, советовались друг с другом по поводу медицинских решений, рыдали вместе, когда поняли, что конец близок, вместе ходили на встречу с директором похоронного бюро, когда она умерла. Но вскоре после этого Эдди отстранился от меня, брата и сестры. Он вел себя так, будто был нашим другом, а не отцом. Довольно быстро влюбился в другую женщину, и вскоре она уже въехала в наш дом вместе со своими детьми. К тому времени как приблизилась первая годовщина смерти матери, я, Карен и Лейф, в сущности, оказались предоставленными самим себе. Бо́льшую часть вещей матери я упаковала в коробки и сдала на хранение. Эдди говорил, что любит нас, но жизнь продолжается. Он по-прежнему наш отец, утверждал он, но не делал ничего, чтобы продемонстрировать это. Я бунтовала, но в конечном счете у меня не осталось никакого выбора, кроме как принять то, чем стала моя семья — она перестала быть семьей.