Вот пришел великан... - Константин Дмитриевич Воробьёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только мы рванулись вперед, женщина заголосила кручинно и как-то раздольно облегченно, будто была уже дома. Генка с натужным усилием приподнялся на сиденье и, как тиролец, прокричал в зеркало:
— Мамаша! Не надо так убиваться, слышите? Что ж теперь поделаешь!
— На войне вон сколько здоровых людей погибло! — зачем-то сказал я.
— Миллионы! — подтвердил Генка. — Вот и у нас… и маму и отца…
Я пнул его локтем и прибавил газу.
— И маму и отца, — клекотно проговорил Генка. — А мы с вас и денег не возьмем ни копейки, правда, Вов?
Я выключил счетчик и поглядел в зеркало. Дорога позади нас была пустынна.
1968
ПОЧЕМ В РАКИТНОМ РАДОСТИ
Машину я оставил на улице под липами — они сильно выросли, — а сам зашел под каменный свод ворот и оглядел двор. Все тут было прежним, как двадцать пять лет назад. Справа — красного кирпича стена потребсоюзовского склада, слева — пыльная трущобка индивидуальных сараев, а в глубине двора — уборная, помойка и длинная приземистая арка глухих ворот. Там в углу в благословенном полумраке, навеки пропахшем карболкой и крысоединой, я и поймал двадцать пять лет тому назад чьего-то петуха — оранжевого, смирного и теплого. Я спрятал его под полу зипуна, и всю ночь мы просидели с ним в городском парке недалеко от базара. Через ровные промежутки времени я пересаживал петуха на другое место — то под левую, то под правую мышку, — это было в марте, и каждый раз, повозясь и успокоясь под зипуном, петух порывался запеть. Утром я продал его за шесть рублей. Этого мне вполне хватило, чтобы отправиться дальше, в Москву…
Да, все в этом дворе было мне памятно, все оказалось непреложно сущим, нужным моей жизни. Стоило ли его стыдиться и вычеркивать из памяти? Я не стал долго раздумывать над тем, что скажу незнакомым людям, и вошел в пахучий коридор знакомого серого дома. Жили тут густо. Я насчитал пять дверей направо и шесть налево, и все они были обиты по-разному и разным. Я выбрал дверь под войлоком, — тут должны обитать люди пожилые, и постучал, прислушиваясь к тому, что выделывало мое сердце: оно билось так же трепетно и гулко, как и тогда, с петухом.
Открыла мне маленькая ладная старушка в белом фартуке и белом платке.
— А он только что уехал на речку, — хлопотливо сказала она. — Нешто вы не встретились?
Она обозналась — в коридоре был сумрак и чад.
— Я не к нему. Я к вам, — сказал я.
— Ах ты господи прости, а я подумала — Виктор… Женщина кругло поклонилась мне, приглашая, и попятилась в комнату. Я вошел, встал у дверей и стащил берет, — в углу под потолком висела икона, а перед нею на цепочке из канцелярских скрепок покачивалась стограммовая рюмка и в ней, накренясь к иконе, стояла и горела толстая стеариновая свечка.
Икона, цепочка из скрепок и эта наша парафиновая советская свеча подействовали на меня ободряюще, — тут умели ладить со многим и разным, и я сказал:
— В тридцать седьмом году в вашем дворе я… украл петуха. Красный такой… Случайно не знаете, чей он был?
Я только потом понял, что так нельзя было говорить, — можно же напугать человека, но женщина, окинув меня взглядом, спокойно, хотя и не сразу, сказала:
— Да это небось дядин Васин… Дворника. Теперь он померши давно, царство ему небесное… А вы что ж, с нужды али так на что… взяли-то?
Я объяснил.
— А кочеток ничего себе был? Справный?
— По-моему, ничего… Веселый такой, — сказал я.
— Дядин Васин. Один он держал тут… А вы по тем временам прогадали. Четвертной надо было просить, раз уж…
Она замолчала, скорбно глядя на меня, и было непонятно, за что меня осуждали: за то ли, что я продешевил петуха, или же за то, что украл его у дяди Васи.
— Я думал… может, заплатить кому-нибудь… или вообще как-то уладить все, — сказал я.
— Бог знает, что вы буровите! — суеверно прошептала старушка, но лицо ее вдруг стало таким, будто она только что умылась колодезной водой. — Это кто ж от вас примет деньги… заместо мертвого-то! Да и зачем нужно? Ну взяли когдась кочетка и взяли! Ить небось на пользу вышло? Что ж теперь вспоминать всякое!..
Она смотрела на меня как-то соучастно-родственно. Я шел по коридору, а она семенила рядом в своем белом платке и фартуке, беспокойная, раскрасневшаяся, и опасливо — как бы не услыхали — советовала мне шепотом, чтобы я больше никому и не говорил о петухе.
У ворот я встал спиной к липам и произнес горячую, бестолково благодарную речь старушке и всему двору. Я хотел проститься с нею именно здесь: нельзя же, чтобы она увидела мою «Волгу» — новую, роскошно небесную, черт бы ее взял! — Но она, выслушав и приняв все, как свое законное, повлекла меня на улицу и там, не взглянув в сторону лип, сказала:
— Не стыдись. Мы люди свои… Садись и поезжай куда тебе надо!..
Я ехал в Ракитное — большое полустепное село, затонувшее во ржи и сливовых садах. Мне не помнится, чтобы там стояли зимы: я унес оттуда никогда не потухающее солнце, речку, тугой перегуд шмелей в цветущей акации, запах повилики и мяты в чужих садах и огородах. И еще я унес песни. В Ракитном они не пелись, а «кричались». Их кричали гуртом на свадьбах и в хороводах, кричали в одиночку на дворах и в поле. Они были трех сортов — величальные, протяжные и страдательные. Эти выводились парнями и девками под гармошку как караул, но в моей памяти они улеглись навеки рядом со стихами Пушкина и Есенина.
Среди них осталась и частушка о козе и старике. Ею дразнили меня ровесники, и больше всех Милочка-лесовичка. Увидит