Раз в год в Скиролавках - Збигнев Ненацки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну да, — улыбнулся Иоахим. — Только ты сама знаешь, что я не смог бы его с собой забрать.
— Йа, йа, натюрлихь, — согласилась с ним Макухова.
— Когда-нибудь у меня будет свой Клобук, как у отца, — произнес Иоахим задумчиво. — Когда начну чаще и дольше здесь бывать. — Ты так думаешь?
— Отец тоже когда-то думал, что уезжает отсюда навсегда. — Тогда ты бы мог иметь своего Клобука. Ему он не нужен, потому что он никогда его ни о чем не просит.
— Отец ничего не хочет менять в своей жизни, — заявил Иоахим. — Но, может, и я, когда сюда вернусь, тоже не захочу ничего менять? — Это очень плохо, — вздохнула Гертруда. — Такой молодой человек, как ты, Иоахим, должен иметь много стремлений и много желаний.
— Ну да. Однако когда тут немного побудешь, все видишь совершенно иначе. И даже то, что я играл, я слышал совсем иначе, чем до сих пор. Ты знаешь, как хорошо получилось у меня сегодня стаккато? Но отец ни слова не сказал, понравилась ли ему моя музыка.
— Этого ты не можешь от него ждать. Он необычный человек. Тебе должно хватать того, что он тебя сильно любит. — Это правда, что в пятнадцать лет он убил человека? — Я была при этом. Он выстрелил ему прямо в лицо. Но потом сильно плакал. В твоем возрасте он был таким же мальчиком, как ты. Только потом изменился. Когда-нибудь ты станешь похожим на него, но для этого нужно немного времени.
— Я бы не смог убить человека…
— Тебе это только кажется. Он должен был это сделать. Не хотел, но должен был. А сейчас переоденься и поешь моей рыбы.
Он послушно позволил ей помочь снимать фрак, который Макухова старательно повесила на плечики. А потом, когда он уже остался один и медленно ел рыбу, он подумал, что когда-нибудь приедет сюда с женщиной, которую полюбит, познакомит ее с отцом, покажет дом на полуострове, трясины, где живет Клобук. И тогда та женщина поймет, что он, Иоахим, не может ни поступать так, как другие люди, ни играть, как другие, потому что он родом из этого края. По правде, он никогда не хотел уезжать отсюда, но его заставляли. А в это время внизу третью бутылку вина должна была подать гостям Гертруда Макух, прежде чем писатель Непомуцен Мария Любиньски вместе с пани Басенькой решил покинуть дом на полуострове. Было темно, громко шумел ветер в лесу возле лесничества Блесы, вино взвихривало мысли писателя. — Говорю тебе, Басенька, что из-за музыки Иоахима я почувствовал себя намного лучшим человеком, — повторял он своей жене. — Никогда я, как и доктор, не покину Скиролавок, потому что с каждым шагом я тут чувствую себя лучшим человеком.
— Никогда ты не напишешь разбойничьей повести, — с отчаянием сказала пани Басенька, — никогда не напишешь такой повести, потому что, как сам говоришь, становишься все лучшим человеком. А ведь я становлюсь все хуже. Ты знаешь, о чем я думала, когда играл Иоахим? Смотрела на ту красотку на портрете и думала, не от нее ли научился доктор этому унижению женщин. Как можно написать разбойничью повесть, если даже не знаешь, каким способом доктор унижает женщину, прежде чем в нее войдет? Спроси об этом доктора, говорю тебе, спроси его об этом для, своей собственной пользы.
— Это не имеет значения, — заявил писатель Любиньски. — Вообще почти все не имеет значения, а уж больше всего — то, каким способом кто-то унижает женщину. Я могу выдумать сто тысяч способов унижения женщины, и даже, если захочу, могу дать тебе сейчас по морде и таким способом тоже унизить. Однако я этого не сделаю, потому что, как я тебе уже говорил, становлюсь все лучшим человеком. Знаешь ли ты, отчего с таким трудом я пишу повесть о прекрасной Луизе? Потому что я становлюсь все лучше и лучше, а мои герои — все хуже и хуже.
— Я тоже становлюсь все хуже и хуже, — вздохнула пани Басенька. — Но ты должен написать разбойничью повесть, потому что иначе нам будет не на что жить.
— Хорошо, — согласился Любиньски. — Сотворю разбойничью повесть. Но вовсе не потому, что боюсь голода, а потому, что жажду выразить правду. Помнишь, какое произведение играл Иоахим? — Кажется, что это было что-то Венявского…
— Я все время думал о «Крейцеровой сонате» Толстого. Он написал настоящую разбойничью повесть. Мир без страстей, к этой цели должно стремиться человечество. — Ты слишком много выпил.
— Для Позднышева даже музыка была чем-то отвратительным и проклятым. Первое «престо» в Крейцеровой сонате казалось ему самой похотью. Потому что, по его мнению, музыка — это страшная вещь, ведь она принуждает человека забыть о себе, переносит в чужую ситуацию, человек чувствует не то, что в самом деле чувствует, а то, что чувствовал тот, кто музыку сочинял. Человеку кажется, что он понимает что-то, чего не понимает, и что он может достичь того, чего он достичь не может. Да, Басенька. Ясно, что я сотворю разбойничью повесть. Каждая сцена этой повести будет, как поднятый вверх стилет Позднышева.
Говоря это, он оперся о столбик с треугольным дорожным знаком, который предупреждал, что несколькими.десятками метров дальше — перекресток, и, стиснув кулак, стал грозить лесной темноте.
А в это время — может быть, немного раньше, а может, немного позже — на старую Ястшембску, которая возвращалась от Поровой, где они полакомились четвертинкой денатурата, напал возле кладбища какой-то мужчина. Он ударил ее чем-то по голове, опрокинул ее в придорожный ров, задрал юбку, разорвал трусы в шагу и начал там копаться пальцем. Застонала громко Ястшембска, и это услышал солтыс Вонтрух, потому что усадьба его лежала напротив кладбища, а сам он как раз шел через подворье. Выбежал солтыс на дорогу, увидел лежащую во рву и подумал, что она снова перепила водки или денатурату. Но на этот раз она не храпела, а стонала, и поэтому он приблизился к ней и словами из Священного Писания стал поучать ее, говоря о морали и о женском стыде. На это ответила ему старая Ястшембска, что кто-то ударил ее по голове, а потом, видимо, изнасиловал, потому что у нее трусы разорваны в шагу. Она даже хотела показать их Вонтруху, но он смотреть отказался. Однако помог старой подняться с земли и немного проводил. Дальше она пошла уже сама, громко матеря того, кто ее, похоже, изнасиловал, когда она упала в ров.
Наутро новость об этом происшествии разошлась по всей деревне и вызвала у людей смех. Никто не верил в рассказ старой Ястшембской, потому что она не была особой, которая могла бы в ком-то пробудить эротический аппетит, разве только тот таинственный человек перепутал ее в темноте с кем-нибудь другим. Не была доказательством в этом деле разбитая голова старой, потому что.по пьянке она могла налететь на дерево или удариться головой о камень. То же касалось порванных трусов. Они у нее всегда были порванные, в чем она убедила людей сама, когда один раз, путешествуя автобусом в Трумейки, приказала водителю остановиться в поле и облегчилась на глазах у людей, не удаляясь от автобуса в опасении, как бы он не уехал без нее.
И даже Ян Крыстьян Неглович — доктор всех наук лекарских — не знал, что думать об этом деле. Потому что хоть, с одной стороны, рассказ старой Ястшембской казался чистой пьяной фантазией, то, с другой стороны, не исключено было, что снова появился человек без лица и не убил только потому, что спугнул его солтыс Ионаш Вонтрух.
О крике журавлей и молчании дуба
Клобук услышал стонущий голос журавлей, и в его птичье сердце закралась тоска, захотелось ему вознестись в голубое небо. Журавли прилетали с юга огромными клинами и исчезали в стороне северной, наполняя воздух постоянными жалобами. Их крик был таким же древним, как озеро Бауды, как Клобук, как вечная борьба человека с его страхом, и говорил о плене уходящего времени. Клобук не любил журавлей, потому что те, когда садились на болотах за домом доктора, задавались своими стройными телами, а один из них даже прицелился когда-то в Клобука своим большим клювом. Летя, они все звали друг друга своими стонущими голосами, казалось, что один не мог жить без другого, они тревожились уже от одной мысли об одиночестве, к которому привык Клобук. Он заметил, что люди, видя клины возвращающихся журавлей и слыша их стонущие голоса, долго смотрели вслед стае, как будто над ними пролетала надежда. А потом ниже опускали головы, как будто кто-то у них надежду отобрал. Журавлей, впрочем, было меньше с каждым годом, ранней весной только по два или три клина видели над озером и лесом. Было понятно, что когда-нибудь не прилетит ни один. Так у человека будет отнята его надежда, потому что, все чаще думал Клобук, эти стаи журавлей — не что иное, как стрелы человеческой тоски, которые ранней весной или осенью человек пускает к солнцу.
Потом летели стаи диких гусей. Они плыли по небу, как лодки викингов, на север, все время на север. На день или два они останавливались в заливе. Только ночь заглушала их голоса, хоть и не совсем: они постоянно говорили что-то друг другу, неразборчиво, даже сквозь сон. А за гусями прибывали лебеди, всегда по три. И уже долго не было покоя ни на озере, ни в затоке. То и дело с шумом они разбивали крыльями воду, гоняясь друг за другом, нападая, пока третий не улетал куда-то в другое место. Из-за лебедей жизнь на озере становилась тяжелой для существ, которые любят тишину. Никогда не было известно, когда лебедям захочется взлететь или сесть на озеро с шумом и плеском. Со временем они успокаивались — это тогда, когда в затоке у них уже.были яйца в прибрежных тростниках. С этого момента они были спокойными и, как белые духи, почти бесшумно то там, то здесь показывались на синей воде. Но зато чайки верещали без повода, целые дни проводя в неустанном визге, как будто кто-то все время их обижал. От этих криков озеро теряло свой мягкий голубой цвет и становилось бурым, моментами даже черным.