Жак - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напрасно я пытаюсь искать счастье жизни в утехах гордости — истина затмевает их блеском своего зеркала, и я остаюсь одиноким и беспомощным, тогда как сердце мое полно желаний и страсти. Вчера, когда Жак уезжал, столько безумных намерений приходило мне в голову: мне хотелось пойти проститься с Фернандой и уехать с ним. Да и то ли еще!.. Но как только он уехал и Фернанда, горько плача, позволила мне поцеловать ее влажные от слез руки, а потом и белоснежную шею и прекрасные волосы, прикасаясь к которым я трепещу от счастья, я был очень доволен, что остался наедине с нею, и невольно благодарил Господа Бога, надоумившего Жака уехать. Сколько бы я ни старался убедить себя, что признательность к Жаку и восхищение им должны исцелить меня от любви, кипящая моя кровь и порывы сердца победили бы эту тщетную попытку и педантичную добродетель.
Фернанда еще глубоко взволнована, потрясена отъездом Жака; она прелестное дитя и верит в мужа, как в Бога? я сейчас считаю неблагородным бороться с этим поклонением. Правда, она, по-видимому, считает Жака дураком, так как твердо убеждена, что он даже и не подозревал о нашей любви, — вот что значит восторженное восхищение! Это как вера в чудеса: воображение работает вовсю, воспламеняя сердце и парализуя рассудок.
Фернанда уже почти совсем поправилась; но сын ее на глазах худеет и бледнеет. Она еще этого не замечает, но боюсь, что вскоре опять ей придется проливать слезы, — ведь оба ее ребенка родились слабенькими! Все несчастья, которые могут постичь ее, сильнее привяжут меня к ней[я не какой-нибудь великий человек, «о я люблю ее, и я не разыгрывал роли, когда поклялся посвятить ей жизнь. Сильвия в глубокой печали — вот уж не думал, что она способна на такую грусть. Она скрывает свои чувства от Фернанды и добра к ней, как ангел; но лицо выдает ее тайные страдания и озабоченность, совершенно чуждую ее методическому и спокойному нраву. С некоторого времени мне приходят на ум странные мысли о Сильвии; если они окрепнут, я расскажу тебе.
P. S. Фернанда получила письмо от госпожи Борель — та сообщает, что письмо ее мужа к Жаку так и не, было отправлено, что она самолично разорвала его на клочки, вместо того чтобы отправить на почту. Вероятно, и к этому сообщению Жак приложил руку. Нечего обманывать себя: этот человек изобретателен и на редкость тщательно выполняет свою задачу.
LXXXI
От Жака — Сильвии
Париж
Ты меня оплакиваешь, бедняжка Сильвия! Забудь меня, как забывают мертвых. Со мною все покончено. Протяни между нами, как завесу, погребальный покров и постарайся жить с живыми. Я выполнил свою задачу, жил достаточно и достаточно настрадался. А теперь я могу упасть во прах, смоченный моими слезами. Расставаясь с тобою, я заплакал, и глаза у меня не просыхали три дня. Я теперь хорошо вижу, что для меня все кончено, никогда еще я так не чувствовал, что сердце у меня разбито. Поистине я ощущаю, как оно разрывается в груди. Бог отнимает у меня силу — ведь она мне отныне бесполезна. Мне больше не надо страдать, не надо любить, моя роль среди людей окончена.
Пусть Фернанда считает меня слепым, глухим и беспечным. Поддерживай в ней эту уверенность; пусть она никогда не подозревает, что я умираю от ее руки. Она стала бы плакать, а я не хочу, чтоб она горевала из-за меня, достаточно она и так помучилась. Она слишком хорошо узнала, что значит связать свою судьбу с моей и какое проклятие поражает тех, кто дарит мне свою любовь. — Она была словно меч в руках Азраила; но не по ее вине ангел-истребитель воспользовался ее любовью как отравленной стрелой и пронзил мое сердце. Надеюсь, теперь гнев Божий утихнет. На мне уж нет места живого, некуда наносить удары. Теперь все вы отдохнете и исцелитесь от любви ко мне.
Меня тревожит ее здоровье, и я с нетерпением жду твоего письма. Надеюсь, мой отъезд и волнения при прощании со мной не усилили ее болезнь. Мне, может быть, следовало остаться еще на несколько дней, выждать, пока она окрепнет, но я больше не мог выдержать. Я человек, а не герой. Я чувствовал в груди все муки ревности и боялся, что могу поддаться гнусному порыву себялюбия и мести. Фернанда невиновна в моих страданиях; — она о них и не знает, она полагает, что мне чужды человеческие страсти. Быть может, и сам Октав воображает, будто я спокойно переношу свое несчастье и без особых усилий повинуюсь долгу, который взял на себя… Пусть они так думают и пусть будут счастливы! Их сострадание привело бы меня в ярость. Я еще не могу отказаться от жестокого удовлетворения — хочу, чтобы сомнение и ожидание возмездия повисло над головою этого человека, как дамоклов меч. Ах, нет у меня больше сил! Ты видишь, стоическая ли у меня душа. Нет, совсем не стоическая. Это ты, Сильвия, героическая натура и судишь обо мне по себе самой. Но я такой же человек, как и другие: страсти уносят меня, как ветер, и пожирают, как огонь. Я отнюдь не создал для себя правила добродетели выше естества человеческого, но чувство любви владеет мною всецело, и я вынужден приносить ему в жертву все, что мне принадлежит, даже живое сердце свое, когда мне больше нечего отдать. Я всегда изучал на свете только одно — любовь. Изведав на опыте все, что омрачает и отравляет ее, я понял, какое это благородное чувство, как трудно его сохранить, сколько оно требует преданности и жертв, прежде чем ты можешь похвалиться, что познал его. Не люби я Фернанду, я, быть может, и поступил бы дурно. Не знаю, удалось ли бы мне совладать со своей обидой и ненавистью, которую внушает мне тот, кто своей неосторожностью и эгоистическим сумасбродством сделал ее посмешищем чужих людей. Но она любит его, и поскольку я соединен с нею вечной своей привязанностью, жизнь ее любовника стала для меня священной. Я уезжаю, чтобы одолеть искушение избавиться от него, и одному Богу известно будет, каким отчаянием и муками я заплачу за каждый день, который подарю ему.
Если есть у меня какая-нибудь добродетель помимо моей любви, то, может быть, лишь природная моя справедливость, прямота суждений, на которую никогда не влияли ни социальные предрассудки, ни личные соображения. Я не мог бы добиваться для себя какого-нибудь благополучия путем насилия или вероломства — тотчас же я почувствовал бы отвращение к своей победе. Мне казалось бы, что я украл приобретенное мною сокровище, я швырнул бы его на землю, пошел бы и повесился, как Иуда. Я считаю подобный конец вполне логическим следствием гнусного проступка и не могу не гордиться, что я не такая грубая скотина, как три четверти известных мне мужчин. На моем месте Борель преспокойно отколотил бы свою жену и, пожалуй, после этого без стыда принял бы ее на ложе, униженную его побоями и его поцелуями. А есть мужчины, которые, не задумываясь, зарежут неверную свою жену, ибо смотрят на нее как на свою законную собственность. Другие же вызовут соперника на дуэль, убьют или искалечат его, а затем идут вымаливать поцелуи у женщины, которую они якобы любят, хотя она в ужасе отшатывается от них или смиряется с отчаянием. Вот самые обычные случаи в супружеской любви, самые обычные поступки мужчин; у свиней — и то любовь менее низка и менее груба, чем у этих людей. Я допускаю, что на смену любви может прийти ненависть, что коварство жены порождает негодование в сердце мужа, что иные низкие поступки той, которая его обманывает, дают ему до известной степени право на месть; а тогда понятны и насилие и ярость; но что делать тому, кто любит?
Я не могу сказать о себе (хотя многие, несомненно, будут так думать), что я человек глупый и слабохарактерный, раз я так упорствую в своей любви. В моем сердце нет низости, искажающей наши суждения. Будь Фернанда недостойна моей любви, я уже разлюбил бы ее. Одного часа презрения к ней было бы достаточно, чтобы исцелить меня. Прекрасно помню, что я чувствовал в течение трех дней, когда считал ее подлой. Но ведь ныне она уступает страсти, которая за год борьбы и сопротивления укоренилась в ее сердце; я поневоле восхищаюсь ею, и я мог бы еще любить ее, если б даже пришлось ждать еще месяц. Человек не властен над своим сердцем, никого нельзя считать преступником за то, что он полюбил или разлюбил. Унижает женщину только ложь. Прелюбодеянием надо считать не то, что женщина подарила час любовнику, а то, что она вслед за тем провела ночь в объятиях мужа. О, я возненавидел бы свою жену и мог бы поступить жестоко, если б она подставила моим губам свои губы, еще горячие от поцелуев другого мужчины, и отдала моим объятиям свое тело, еще влажное от его испарины! Она стала бы мне омерзительна в тот день, я бы раздавил ее,, как гусеницу, заползшую в мою постель. Но Фернанду, бледную, подавленную, страдающую всеми муками робкой совести, не способную солгать, постоянно готовую исповедаться мне в невольном своем грехе, я могу лишь простить и пожалеть. Разве я не видел со времени своего возвращения, что мое кажущееся доверие к ней причиняет ей ужасную боль, что колени у нее подгибаются и она готова упасть мне в ноги и молить о прощении? Сколько мне понадобилось искусства и осторожности, чтобы удержать на ее устах рвущееся из сердца признание!