Андрей Тарковский. Сталкер мирового кино - Ярослав Ярополов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Передо мной блеснуло азартной фиксой потное лицо Шки. Дело шло к финалу.
Подошвы двор вытер о белый свитер.– Андрюха! Борьба за тебя.– Ты был к нам жестокий, не стал шестеркой,не дал нам забить себя.
Да вы же убьете его, суки!Темнеет, темнеет окрест.И бывшие белые ноги и рукилетят, как андреевский крест!
Да они и правда убьют его! Я переглянулся с корешем – тот понимает меня, и мы, как бы нечаянно, выбиваем мяч на проезжую часть переулка под грузовики, мячик испускает дух. Совсем стемнело.
Когда уходил он, зажавши кашель,двор понял, какой он больной.Он шел,обернувшись к темени нашейнезапятнанной белой спиной.…………………………………….
Андрюша,в Париже ты вспомнишь ту жижу,в поспешной могиле чужой.Ты вспомнишь не урок — Щипок-переулок.А вдруг прилетишь домой!
Прости, если поздно. Лежи, если рано.Не знаем твоих тревог.Пока ж над страной трепещут экраны,как распятыйтвой свитерок.
Вадим Юсов
Лучшие годы нашей жизни
Когда наступает необходимость вспомнить того, кто… теперь уже не обратится к тебе даже мысленно, в такие моменты возвращаешься к началу, к первой встрече: здесь человек не только появляется перед тобой впервые, но и является тебе. Может, не всегда это, не со всеми, но у меня с Андреем было так.
Помню отчетливо узкий «предбанник» одного из мосфильмовских объединений и вписанного в эту тесноту элегантно одетого молодого человека: серый холодноватого тона костюм в мелкую клеточку, аккуратно завязанный галстук, короткая стрижка ежиком… Он был ежистый, свою ранимость защищал подчеркнутой элегантностью, холодноватой, педантичной аккуратностью.
Потом я видел его бесконечное количество раз на съемках в какой-нибудь промасленной телогрейке и сапогах, в брезентовом дождевике или вытертом до лоска тулупе, по колени в грязи или по макушку мокрого, но облик его проявляется в памяти тем, первоявленным – продуманно строгим, демонстративно подтянутым. На него наплывает характерная деталь, которая бросилась мне в глаза во время последней нашей встречи в Милане в 1983 году. Среди заграничной его экипировки, по-прежнему отлично прилаженной, я узнал хорошо мне знакомый замшевый пиджак, который он носил в Москве. В его гардеробе не было случайных вещей, значит, при возможности все поменять не счел нужным… Он был педантом в этом вопросе, может быть, наивным, но последовательным. Всем своим видом он показывал, что предпочитает держаться на некоторой дистанции, не быстро и не просто это пространство уступал, зато потом обнаруживалось, что Андрей очень доверчив и, что еще более странно, легко поддается влиянию.
Он не раз от этого страдал. К несчастью, находились люди, которым было и лестно, и выгодно ощущать его зависимость от них: как же, сам Тарковский, легендарно неуступчивый, упрямый, бескомпромиссный!
Впрочем, в творческих, а не в житейских вопросах он именно таким и был – принципиальным, непримиримым. Это помогло ему оставаться самим собой в самые трудные моменты. Часто ведь у нас бывает: уступишь немного в одном, потом в другом, потом тебе дали меньше денег на съемки, потом сказали, что снимать надо не того актера, а этого, и не там, а вот здесь, и не так, а эдак. Андрей никогда на такое не шел в самом малом, если эта малость была для него принципиальной.
Но прямолинейным упрямцем не был. К примеру, по «Андрею Рублеву» нам предписали 22 поправки – и 17 мы выполнили. Правда, пять осталось. Но Тарковского здесь сломить было уже невозможно.
Возвращаюсь к первой нашей встрече. Она оказалась не случайной: Андрей искал меня, чтобы предложить сотрудничество. Позже выяснилось, что до меня он с тем же обращался к самому Сергею Павловичу Урусевскому! Никому не известный, даже еще не режиссер (ему предстояло снять дипломную картину) обращается к самому знаменитому в то время оператору – что это: отчаянная смелость (если не назвать другим словом), преувеличенное самомнение? Я вскоре понял, что это была ответственность за свое дело: он искал в искусстве что-то жизненно важное и хотел, чтобы поиск обязательно стал находкой.
Андрей жил тогда в Замоскворечье, на Щипке, в цокольном этаже (пол был ниже уровня земли), в тесноте. А я – в Троицком, в избушке на курьих ножках, но все же более вместительной. Собирались то у Андрея, то – чаще – у меня, и вот там рождалась наша первая картина и гораздо большее, чем она.
Наш первый – маленький и, наверное, наивный теперь – фильм, «Каток и скрипка», дал мне огромную радость открытия: то, о чем смутно мечталось в студенческие годы, – не просто накручивать на кассеты некое более или менее подходящее изображение, а что-то понять в жизни и понятое выразить – оказалось возможным, осуществимым! Эту надежду на счастье дал мне Андрей. И возможность осуществить ее в наших фильмах.
«Иваново детство», «Андрей Рублев», «Солярис»… Вместе с каждым названием катится ком воспоминаний – и радостно, и теперь больно распутывать их клубок…
Помню, как ехал к Андрею с известием: есть работа для него (на «Мосфильме» закрыли начатую картину, предлагают снять фильм на оставшиеся средства) – и вез ему рассказ В. Богомолова… Какое упорство проявил Андрей, отстаивая свое видение перед не менее упорным автором «Ивана»… Как привез мне показать знаменитого венецианского «Золотого льва», которым наградили «Иваново детство», и даже великодушно оставил его на время у меня. Как до головных болей и охрипших связок мы тужились мысленно охватить и поднять громадину «Андрея Рублева». Как в общем ладно, самозабвенно и упоенно работали на съемках. Как не верилось не частым, но всерьез произнесенным мрачным пророчествам Тарковского о трудной судьбе «Рублева». Как сломил он своей убежденностью скептически отнесшегося к экранизации «Соляриса» Станислава Лема.
Режиссура не профессия, а судьба, но до нее доработаться надо. И Тарковский истово, самозабвенно, изнурительно трудился. Нет, не готовым пророком явился он в кино. Надо было ему поучиться у Михаила Ильича Ромма искусству, а потом на студии ремеслу. Он остро нуждался в товарищах и друзьях, и среди них были самые разные, очень непохожие на него самого люди. Такие, скажем, как Василий Шукшин, как Владимир Высоцкий… Нужно было впитать в себя само время, а оно было замечательное и очень не простое: 60-е годы, когда мы начинали… необходимо было переварить все то, что в нас было, вывернуться не раз и не два наизнанку, чтобы это вошло в кадр, пришло к зрителю.
Мы выходили на съемки настолько готовыми, что иногда Андрей мог позволить себе не стоять рядом с камерой. Он был уверен в актерах, в операторе, во втором режиссере «Андрея Рублева», Игоре Дмитриевиче Петрове, и, кроме того, умел отделить главное, принципиальное от того, что можно передоверить товарищам.
Так, он практически никогда не смотрел в аппарат, разве что я его настойчиво попрошу. Знаю, что позднее он изменил это правило, но у нас было заведено так. Причем я не помню случая, чтобы он при просмотре материала на экране был разочарован, он часто оценивал снятое выше, чем я, или относился к материалу чисто по-деловому: в монтаже это будет выглядеть нормально. А ведь к восторженным людям его не отнесешь. Тут не во мне дело, а в том, что у нас с ним были выработаны деловые критерии оценки – и замысла, и воплощения. Критерии эти даже в процентах выражались. Захлест фантазии у Андрея – величина бесконечная. Я опускал его в реальность жизни и производства: «Андрей, это снять невозможно. Давай искать наши сто процентов». Ищем, находим – вот это и есть наш критерий-максимум.
Андрей никогда не вдавался в детали. У него были свои заботы и дела, свои функции, своя сфера. И, может быть, как раз это умение определить свой круг, нести собственный крест и было сутью режиссерского таланта Тарковского?
И еще чувство, ощущение, сознание главного, что растерять или заменить нельзя.
В «Андрее Рублеве», например, мы ощущали насущную необходимость продраться сквозь время, увидеть ту далекую жизнь без пелены и завесы веков, увлечь туда зрителя. С этим работали, за это дрались, это упрямо отстаивал Тарковский. Причем говорю ответственно за обоих: фильм, как мы его сделали, не был в наших глазах верхом совершенства. Так же как и другие наши картины. Кстати, Андрей, насколько я помню, к «Иванову детству» позднее относился очень критически. Абсолютизация результата ему была чужда. Всегда. Процесс поиска реального максимума, о котором я говорил, был практически бесконечен, изнурителен, мучителен подчас. Но и прекрасен!
Это были лучшие годы нашей жизни, лучшие дни и часы.
И сейчас, когда память об Андрюше отдает болью утраты, светлое чувство не покидает меня…
Хотя в нем жило немало такого, чего я не принимал. И скрывать этого не нужно: и сейчас хочу быть честным перед ним, как и при его жизни.