Мистические лилии - Жорж Роденбах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Считая себя греховной и падшей, она долгое время ощущала тревогу. Затем она кончала тем, что решалась войти в исповедальню. Она бросалась туда, как бросаются в воду. Она дрожала от страха и стыда, считая себя в положении жалкой души, отягченной грехами сильнее, чем всякая другая бегинка. Никогда священник не слыхал, вероятно, подобной исповеди. Она должна была казаться ему скрытым осквернением Общины, совсем черной овцой этого пасхального стада, которое на другой день должно было просить об облатке…
С воспаленной головой, вся красная, пряча, насколько можно, свое лицо, сестра Мария, наконец, быстро признавалась в своих ошибках. Затем священник давал ей советы. Но она, тотчас охваченная сомнениями, воображала себе, что не все сказала, скрыла свои грехи. Она вкратце повторяла их перечень, так как часто записывала их. Нет, она ничего не пропустила. Она еще искала, медлила, закидывала священника вопросами казуистики, всякими тонкостями. Тогда он, узнав ее, обрывал беседу несколькими словами утешения и давал ей отпущение грехов.
Она выходила из исповедальни, немного утешившись, счастливая на одну минуту, освеженная источником Таинства, вернувшим ей светлую душу. Но едва только она опускается на колени в церкви, повторяя молитвы покаяния, как вдруг она вспоминает подробности своей исповеди. Сказала ли она на самом деле все? Ощутила ли она настоящее раскаяние? По крайней мере — достаточное, с ненавистью к своим грехам и с твердым решением больше не впадать в грех? Каждый раз бесконечные сомнения, душевная тревога выступала на место каждого греха, чтобы побудить этих прощенных мертвецов вопросить прах, где они разлагались, заставить говорить их уста. Но эти мертвые грехи молчали. Бегинка ничего не узнавала. Волнение снова охватывало ее душу. Получила ли она прощение? Имело ли значение это отпущение грехов?
Однажды среди этих обычных беспокойств появилась более сложная и сейчас же — более определенная забота: разумеется, она все сказала с полным раскаянием; но она торопилась с перечнем грехов. Конечно, это происходило не от желания сбросить вниз свою тяжелую ношу, но с целью облегчить ее, чтобы она показалась незамеченной, ослабленной, немного неясной. Преступная уловка боязливой совести! Она захотела хитрить с Богом. Это было еще постыднее и хуже. Признаваясь во всех своих грехах, она стремилась прикрыть их совокупность, соединить их в быстро убегающее стадо, точно каждая овца не нуждалась в прощении и кресте Христа на своей шерсти. Не было ли это отчасти их прикрытием? Тогда, значит, она дурно исповедалась?
Здесь дело шло вовсе не о сомнениях, об этих иногда, может быть, преувеличенных сомнениях, о которых предупредил ее сам священник. Ее вина была очевидна…
Что станется с ней? Как предстать ей на другой день к св. Престолу, чтобы прибавить еще новое кощунство, более гнусное, чем профанация таинства раскаяния? С другой стороны, как остаться на своем месте, когда вся община направится к чаше, где сверкает облатка? Это значило бы публично признать себя виновной и оскорбить своих благочестивых подруг… Было бы лучше — остаться в комнате и болезнь сделать предлогом. Но это была бы тягостная ложь, которая только еще больше расстроила бы ее душу…
Вечер протекал медленно, жестоко. Сестра Мария очень сильно огорчалась, приходила в отчаяние, — охваченная беспокойством до такой степени, что ощущала почти физическую боль. Минутами ей казалось, что ноша грехов становится легче. Мало-помалу приходили размышление и спокойствие. На коленях пред своей постелью, в темной комнате она молилась, повторяя молитвы покаяния, искренние и полные столь сильного горя, что этого даже было бы достаточно, по мнению богословия и священников, чтобы Бог сам простил ее. Действующая на душу тишина летней ночи, однако, проникла к ней через открытое окно. Она поднялась, подошла посмотреть на ночь; все неясные предметы в ограде мало-помалу вырисовывались: башня казалась темнее от мрака, долгий шелест тополей, похожий на шум шлюз, нарушал безмолвие. Все казалось возвышенным, более нежным. Сестра Мария умиротворялась. Она искала невидимое небо, все темное, без единой звездочки, подобно тому как она ребенком, в темные вечера, старалась увидеть море в маленьком приморском городе, где она родилась…
Небо тоже скрывалось. Небольшой ветерок пробегал по нему, как отпущение грехов; монахиня охладила свое лицо в темноте, освежающий источник которой принес ей успокоение.
Теперь она менее огорчалась. Она яснее все видела; она преувеличивала свое положение и, раздумывая, вспоминая обо всем, она не чувствовала себя более виновной, потому что не имела намерения вредить своей исповеди. Всегда эти проклятые сомнения привязывались к лучшим минутам, распространяясь сейчас же, увеличиваясь одно от другого, точно червь ее души!
У нее горело во рту. Чтобы освежить свою лихорадку, она залпом выпила стакан воды. Затем, разбитая, с утомленною душою от всех этих волнений, она бросилась на постель, быстро заснула, не подумав даже, под влиянием этого внезапного упадка сил, затворить окна… Мрак продолжал царить в ее комнате; врывался легкий ветерок, шелест тополей, неясный ночной ропот, точно дыхание уснувших предметов, наряду со звоном часов на колокольне в церкви.
В ту минуту, как бегинка засыпала, она слышала один из этих ударов единственного колокола, звонившего неизвестно какие полчаса на циферблате. Затем она впала в тяжелый сон, тщетно пытаясь уцепиться за уходивший звук…
На другой день, проснувшись, сестра Мария заторопилась. Она была счастлива, оправившись после тяжелого сна. Солнце весело смотрело над оградою на красивом, совсем голубом небе нежного оттенка лент конгреганисток. Уже некоторые, более усердные монахини шли в церковь. Это был день общего причастия. Сестра Мария ходила по своей комнате задумчиво. Она заботливо приколола свой головной убор, чтобы быть достойной даже по своему наряду представиться Господу. Она чувствовала себя дарохранительницею…
Она отправилась в церковь, затем, стоя на своем месте, она в последний раз проверила себя, подобно тому как ризничья бросает последний взгляд на алтарь перед приходом процессий. Но вдруг новое и еще более сильное, чем остальные, беспокойство всплыло над ее мимолетным успокоением. Она вспомнила, что выпила стакан воды в течение ночи. В котором часу? Она едва помнила. Сон одолел ее: но сейчас ли? не было ли это очень поздно? Сколько было времени, когда звонил колокол? Она искала в своей смутной памяти… Да, был один удар, после чего она сразу заснула, не сознавая ничего… Один удар, надолго поколебавший безмолвие, один удар, упавший среди тишины, точно камень, падающий в воду, на поверхности которой показываются круги. Она погрузилась в глубину этой воды… Она больше ничего не знала… Который час или полчаса пробило? Было ли это полчаса одиннадцатого? полчаса двенадцатого? Может быть, и час? В таком случае — и это больше всего пугало ее — она теперь будет приобщаться не натощак. Какая глупость — напиться воды так случайно, не отдавая себе отчета, не объясняя… Что теперь ей делать? Еще раз она просила, умоляла Бога просветить ее. Она отдалась во власть бесконечной тревоги… Как всегда, богослужение охватило ее, настолько сильно увлекло ее из лабиринта ее сомнений, что заставило действовать помимо ее воли. Обедня приближалась к причастию.
Все собравшиеся бегинки поднялись, направились к алтарю, в то время как орган распространял новые, светлые, можно сказать, вышитые псалмы, подобно покровам св. Престола. Сестра Мария машинально пошла. Она получила, в свою очередь, облатку и, все же радуясь, поспешно проглотила ее с замирающим сердцем, испытав тотчас мучительное беспокойство при мысли, что проглотила яд Вечности, изранила своими зубами священный хлеб, где должна была раскрыться рана Христа…
Такова была в течение нескольких месяцев страдающая душевная жизнь сестры Марии.
Затем ее рассудок стал затуманиваться. Теперь ее безумие, благодаря какому-то таинственному переходу, состояло именно в том, что делало материальным ее беспокойство. Сомнения получили внешний вид. Вследствие того, что она боялась открыть даже простительные грехи, благодаря тому, что она была убеждена, что рассудочная пыль омрачает ее душу, она дошла до этой замены, начав с такою же тревогою опасаться действительной пыли. Ах! Эта пыль, сыплющаяся беспрестанно, тайная, но неумолимая, падающая как снег, маленькими хлопьями, — пыль, которая мало-помалу меня ет ее внешний вид, пачкает платье, бумажный головной убор, покрывает волосы мертвым пеплом времени, делает из нее что-то заброшенное, разрушенное. Она начинает напо минать старую, находящуюся в пренебрежении мебель жилища отсутствующего или умершего хозяина. Она присутствует теперь при неминуемом засыпании песком не своей души, сознание которой отныне погибло, а своего тела, покрываемого этой желтой пылью, являющейся символом и даже семенем Небытия.