Не говори, что у нас ничего нет - Мадлен Тьен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стук в дверь вернул меня к дождю, к комнате и к себе самой.
– Ма-ли, – начала Ай Мин, сидя в изножье моей кровати. Она включила настольную лампу и стала похожа на мою собственную бледную тень. – Мне не следовало читать дневники твоего отца. Это я и хотела тебе сказать. Мне правда очень совестно, Ма-ли. Пожалуйста, прости меня.
Молчание стало еще более напряженным. Я уселась так далеко от нее, как только могла – на стопке своих подушек.
– Я ведь на самом деле такая трусиха, – прошептала Ай Мин.
– Чего ты боишься?
– Что твоя мать попросит меня уйти. Одна я больше выживать не смогу. Знаю, что не смогу.
Меня захлестнул стыд. Ее слова каким-то образом напомнили мне о папе.
– Ты – из нашей семьи, так мама сказала.
– Просто наши жизни, Ма-ли, все перепутались. И еще эти… разбитые сердца, между твоей семьей и моей…
Я кивнула, как будто понимаю.
– Мой отец, как и твой, любил музыку, – продолжала Ай Мин. – Он раньше преподавал в Шанхайской консерватории, но это было еще до моего рождения.
– А что он потом делал?
– Он двадцать лет работал на заводах. Сначала делал деревянные ящики, а потом – радиоприемники.
– Не понимаю. Зачем ему было этим заниматься, если он любил музыку?
Дождь лил так сильно, что молотил по окну серебряными крапинками. Я вдруг ни с того ни с сего представила себе, как мама стоит на автобусной остановке в облепившем тело пальто, а холод и сырость пробирают ее до костей.
– Я встречалась с твоим отцом, – сказала Ай Мин, уходя от ответа. – Когда я была маленькой, Цзян Кай заехал к нам в деревню. Отец был очень рад увидеть его спустя столько лет. Это было в семьдесят седьмом, Председатель Мао умер и начиналась новая эпоха. Многое менялось, но даже тогда мой отец остерегался выражать свои чувства. Но я поняла, как много значил для него визит Цзян Кая, и поэтому навсегда его запомнила. А потом, когда отец умер, Цзян Кай нам позвонил. Твой папа был в Гонконге. Я с ним говорила по телефону.
– Ай Мин, я не хочу, чтобы ты говорила про папу. Никогда, ни за что не хочу даже имени его слышать.
– Хм-м, – сказала она, сунула руки в карманы пальто и тут же вынула их.
– Почему ты всегда так мерзнешь? – удивленно спросила я.
Она сжала ладони, чтобы согреться.
– Я из Пекина уезжала зимой, и думаю, холод у меня в костях застрял, потому что с тех пор я так и не могу согреться. Мама и бабушка помогли мне бежать из Китая. Они боялись, потому что… я не умела притворяться. Не могла жить дальше, как будто ничего не произошло.
Ай Мин зарылась в пальто поглубже. Она казалась ужасно юной и одинокой.
– Ты ведь очень скучаешь по своей маме, да?
Ай Мин кивнула.
Что-то в голове у меня щелкнуло. Я слезла с кровати и вышла. Тетрадь с почерком ее отца, Книгу записей, отыскать оказалось нетрудно. Я взяла ее, зная, что Ай Мин это понравится. Но когда я предложила тетрадь Ай Мин, та меня проигнорировала.
Я попыталась снова.
– Мне мама говорила, тут замечательные приключения, кто-то там едет в Америку, а кто-то в пустыню. Она сказала, что тот, кто это переписывал, настоящий мастер каллиграфии.
Ай Мин выглянула из пальто.
– Мой отец и правда писал отличным почерком, но мастером каллиграфии он не был. И вообще, неважно, насколько Книга записей красивая, это же всего лишь книга. Она не по-настоящему.
– Ничего страшного. Если ты мне ее почитаешь, я смогу подтянуть китайский. Это-то по-настоящему.
Она улыбнулась. Несколько мгновений Ай Мин листала страницы, а затем вернула тетрадь на покрывало, ставшее между нами чем-то вроде нейтральной полосы.
– Плохая идея, – сказала она. – Тут семнадцатая глава. Начинать с середины бессмысленно, особенно если других глав у тебя нет.
– Первые шестнадцать глав ты можешь пересказать. Уверена, ты их знаешь.
– Невероятно! – Она вдруг засмеялась. – Вот точно так же я изводила свою бабушку, чтобы та сделала что-нибудь, чего делать не собиралась.
– И твоя бабушка поддавалась?
– Время от времени.
Я завернулась в одеяло, словно дело было улажено.
– Прежде чем ты совсем уютно там устроишься, – сказала Ай Мин, – должна сказать тебе, что мою бабушку все знали как Большую Матушку Нож.
– Это ненастоящее имя!
– В этой истории все имена настоящие, – она лукаво наклонила голову набок. – Или, может, мне следует прибавить “Девочка”? Или “Ма-ли”? Или “Лилин”? Какое из них твое настоящее имя?
– Все они настоящие.
Но даже говоря это, я гадала, и сомневалась, и боялась, что каждое из имен занимает так много места, что, может, способно и оказаться отдельным самостоятельным человеком, а я сама в конце концов вовсе исчезну.
Совершенно запутавшись, я свернулась клубком в свободном пространстве между нами. Ай Мин тем временем продолжала листать тетрадь. Я спросила, какая была из себя Большая Матушка Нож. Ай Мин погладила меня по голове и ненадолго задумалась. Она сказала, что у Большой Матушки Нож все было разом и большое, и маленькое: длинные ресницы над узкими глазами, маленький нос и пухлые щеки, а плечи как холмы. С самого детства Большая Матушка Нож завивала волосы; к старости кудряшки у нее стали жидкие и тонкие, будто из воздуха. У Большой Матушки был смех, как карканье галки, отвратительный нрав и оглушительный голос, и даже когда она была совсем маленькой, люди опасались относиться к ней без должного уважения.
Я закрыла глаза, и Ай Мин отложила тетрадь.
В чайных и в ресторанах Большая Матушка Нож и ее младшая сестра, Завиток, распевали такие колдовские гармонии, что и большие, и малые беды словно бы таяли под чарами их голосов. Они странствовали по городам и весям, рассказывала Ай Мин, выступая на самодельных подмостках, и в их темных волосах сверкали цветы и монисто. Циклы вроде “Речных заводей” или “Схватки У Суна с тигром” могли насчитывать до сотни глав, и старые сказители порой рассказывали их многие месяцы подряд – и даже годы. Слушатели не могли устоять; они прибывали точно, как часы, и жаждали услышать следующую часть. То было время хаоса, бомб и наводнений, и песни о любви лились из радиоприемников и рыдали на улицах. На музыке держались свадьбы, рождения, обряды, труд, марши, скука, противостояние и смерть; музыка и рассказы даже в такие времена служили убежищем, выездной визой куда угодно.
* * *В те дни деревня могла через каждые несколько недель переходить из рук в руки – от коммунистов к националистам, а от тех к японцам. Легко можно было принять брата за предателя, а возлюбленного – за врага; бояться, что ты сам родился не в тот момент истории. Но в чайных кто угодно мог обменяться песнями, кто угодно мог поднять чашу вина и выпить за истинную и вечную любовь. “Люди знали, что семья и родство – это по-настоящему, – говаривала Большая Матушка. – Они знали, что когда-то существовала и обычная жизнь. Но никто не мог им объяснить, почему, вот так вот просто и вообще безо всякой причины, все, что было для них дорого, взяли и стерли в порошок”.
Ей было восемнадцать, когда она назвала своего новорожденного сына Воробушком – скромным именем из тех, что редко давали мальчикам. Крошка-воробей был птицей настолько обычной, что боги и люди, идеалисты и воры, коммунисты и националисты проходили мимо с равным к нему презрением. Мирный воробей не имел никакого веса – он не тащил с собой клади и не доставлял посланий.
Все свое детство Воробушек вдруг просыпался в маленьких городках. Рядом с его матерью и тетей пьяно орали завсегдатаи чайных – мужчины гремели, как тромбоны, а женщины выводили трели, точно флейты. К пяти годам он уже сам зарабатывал себе на хлеб, играя “Песнь холодного дождя” или “Там, далеко” – такие за душу берущие баллады, что даже те, у кого в карманах было шаром покати, пытались чем-нибудь его подкормить – кусочком репки, или хлебной крошкой, или даже затяжкой из своих в фут длиной табачных трубок. “Вот и маленький песчаный воробушек (или золотое крылышко, или красный воробушек, или каменный воробушек), – говорили старухи, – вновь прилетел расклевывать наши сердца”.
Однажды, в общем хаосе, они наткнулись в заброшенной деревне на труппу слепых музыкантов. Те шагали, поддерживая друг друга под локти, за зрячей девочкой – не старше восьми или девяти лет. Воробушек спросил у матери, как спрячутся слепые музыканты – что, пошатываясь, волоклись вперед, как веревка по пыльной дороге, – когда нагрянет авиация и разнесет на куски дома и беженцев, деревья и реки. Большая Матушка ответила, не щадя: “Их дни сочтены. Разве можно одной ладонью прикрыть небо?” И это была правда. Год за годом дороги шли выбоинами и проваливались, исчезали, втоптанные в грязь, целые города, оставив после себя только мусор, псов и гнилостный, тошнотворно сладкий запах трупов – сперва сотен, потом тысяч, а затем миллионов. И все же слова десяти тысяч песен (“Между мною и тобою разливается река, / жизнь моя и мое сердце на двух разных берегах…”) настолько вытеснили в памяти Воробушка все остальное, что взрослым он уже мало что помнил о войне. Только ту труппу слепых музыкантов никак не мог забыть. Однажды, в начале войны, и затем, к вящему изумлению, почти к ее концу, они вновь появились вместе со зрячей девочкой – уже подростком, – возникнув из ниоткуда и канув в никуда бесконечно вьющейся между зданий лентой, гудя на ходу своими инструментами. Они что, в самом деле существовали? Неужели они с Большой Матушкой и Завитком, как и эти музыканты, сами того не зная, нашли способ выжить, став совершенными невидимками?