Избранные сочинения в пяти томах. Том 3 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эфраим завидует Розенталю. Авнер на своем веку повидал не одну молельню, не одно местечко, не один город. Где только ни бывал, в какие двери ни стучался!
Чтобы приглушить свою тревогу за Гирша, Эфраим поддевает крючком своей мысли Авнера. Хорошо ему – ни жены, ни детей. Детей у него никогда не было, а жена его утопилась. Не вынесла, как он говорит, позора, не захотела быть нищенкой.
Авнер долго стоял на берегу Немана и тыкал своим нищенским посохом в воду.
Тыкал и плакал.
И звал ее.
Плакал весь день. И всю ночь.
С тех пор чужие жены полощут белье в слезах Авнера.
– У человека два Немана слез. В каждом глазу по одному. Куда, Эфраим, впадают наши слезы?
Эфраим не знает, куда впадают наши слезы и зачем нужны нищие.
Все ответы плохи. Шмуле-Сендер считает, что попрошайки нужны, чтобы у счастливых не зачерствели сердца. Затем, чтобы счастливцы не забывали: кто-то в любую минуту может постучаться в их дверь и стуком разбудить от спячки их совесть.
Когда Авнер умрет, Эфраим сделает ему надгробие. Если переживет его, конечно.
Эфраим высечет на могильном камне посох и слезу.
Шмуле-Сендер продолжает расписывать прелести графского камня, но Эфраим его не слушает. Он таращится на Розенталя, как будто видит его впервые, потом, вздохнув, поворачивается к Шмуле-Сендеру и говорит:
– Это все твои новости?
Теперь за Шмуле-Сендером очередь вздыхать. Ну что за настырный старик, этот Эфраим? Как это он унюхал, учуял, что у него, у Шмуле-Сендера, есть еще одна каменная, еще одна могильная весть. Если бы не этот Эфраимов взгляд, который, похоже, булыжник дробит и сквозь толщу земли проникает, Шмуле-Сендер и дальше распространялся бы о графе Завадском и его владениях. Не может же Шмуле-Сендер просто так, с бухты-барахты, рассказать Эфраиму эту страшную, эту препечальную, эту воистину могильную новость. А вдруг враки? Ведь он, Шмуле-Сендер, там, у этого цирка, не был, «Виленский вестник» не читал (из всех языков на свете он знает только еврейский и солдатский русский), ему о покушении на генерал-губернатора поведал Шмерл-Ицик, дальний родственник Фейги; Шмерл-Ицик приторговывает зерном, человек грамотный, дотошный, в Вильно бывает чаще, чем дома. Так вот, Шмуле-Сендеру эту страшную, эту неслыханную новость рассказал он. А правда это или враки, проверить невозможно, поскольку Шмуле-Сендер в жандармерии не служит, из Вильно газет не выписывает, дальше Россией никогда в жизни не забирался.
Хм! «И это все твои новости?» Другое дело, если бы Шмуле-Сендер там был, стоял рядом с генерал-губернатором или с преступником, если бы хоть в газете своими глазами прочитал: так, мол, и так, Гирш Дудак… сын каменотеса Эфраима Дудака… вчера у входа в цирк ранил генерал-губернатора… А теперь – из чужих уст! Расскажешь Эфраиму, а потом отвечай за свое вранье.
Вдруг и Гирш – не Гирш, а если и Гирш, то не Дудак вовсе, а если Дудак, то не из Литвы, а из Белоруссии. Мало ли Дудаков на белом свете.
Дудаков столько же, сколько их, Лазареков.
С другой стороны, и смолчать неловко.
Что, если этот преступник Гирш Дудак и впрямь родной сын Эфраима? Гирш-Копейка!
Шмуле-Сендер боится, как бы Эфраим от такой новости замертво не упал. Услышит и рухнет на пол синагоги.
В молельне, конечно, умереть – великая честь, но лучше не удостаиваться ее. Но Эфраим и вранья не простит. И будет прав. В самом деле: узнай он вовремя, и на суд успеет, и на похороны, не про нас да будет сказано. В Вильно у Эфраима живет его старший сын Шахна, глядишь, замолвит за Гирша словечко.
И говорить – плохо, и смолчать – плохо. Что за проклятая жизнь? Мог же этот грамотей, этот проныра, этот родственник Фейги Шмерл-Ицик, зерноед, не останавливаться в их местечке. Мог спокойно проехать, промчаться на своей пролетке мимо. Как минуют местечко добрые вести, так могли бы обходить его стороной и дурные.
Шмуле-Сендер жует свои мысли, как корова жвачку, морщит маленький лоб, ни с того ни с сего сдувает с молитвенника пыль, этот звук привлекает внимание нищего, Авнер оборачивается, смотрит на каменотеса, на его могучие плечи, руки, сложенные тележным колесом, и спрашивает:
– Ты когда-нибудь умрешь, Эфраим?
– Нет, – говорит каменотес и смеется.
– Почему?
– Я заплатил ей на сто лет вперед.
– Кому?
– Смерти, – говорит Эфраим, – Кто ей аккуратно платит, того она не трогает.
Шмуле-Сендер вздрагивает, закрывает молитвенник и, не дав вспыхнуть раздору, начинает успокаивать Авнера, убеждает, что придет время, и все умрут, Господь Бог никого не забудет, ибо чего-чего, а смерти – не добра, не богатства – у него полным-полно, смерти хватит на всех: и на должников, и на кредиторов.
– Я хотел бы умереть с тобой в один день, – гундосит Розенталь.
Что за муха его укусила?
– На том свете, Эфраим, мы снова станем молодыми. Ты научишь меня дороги мостить, а я тебя на всякий случай – побираться.
Уши у Шмуле-Сендера от таких разговоров вянут. Подсказал бы Авнер – все-таки бывший бакалейщик! – как Эфраиму эту дурную весть сообщить. Да что с него, с побирушки, взять? Он и на том свете будет просить милостыню, он и там не поумнеет. У него, у Шмуле-Сендера, у самого пять-шесть извилин, не больше. Господь Бог недодал ему, да будет благословенно его имя в веках. Ничего не поделаешь. Не одни же умники нужны. Если Всевышний создал водовозов, то разве они не такое же любимое его творение, как лавочники и ростовщики? И водовозов надо любить и уважать, все ж таки божьи твари.
Так рассуждая, Шмуле-Сендер поднимается с замусоленной синагогальной лавки, потягивается, разминает руки, бросает прощальный взгляд на лиловых львов, застывших на ковчеге завета, на Авнера Розенталя, шепчущего молитву, и выходит во двор.
За ним плетется и Эфраим.
Воздух чист и свеж. И нет на свете ничего слаще – до того он пахуч и прозрачен. Может, только в запорошенной снегами забвения молодости, в незапамятные, не заметенные печалью времена Эфраиму дышалось так легко и жадно. Из всех лакомств в жизни у него, как и у Шмуле-Сендера, осталось только одно – этот воздух, который пьянит, как шелест женского платья перед тем, как входишь в виноградник и срываешь первую гроздь. Вот, вот, воздух – это виноградник старцев, только без гроздьев, без лозы, но зато с бесплатными и бесплодными облаками, среди которых уже невозможно различить, где облако-женщина и где облако-мужчина.
Хорошо и вместе с тем тревожно. Эфраим не может взять в толк, откуда она взялась, эта тревога, из какой щели выползла, из какого закутка вылезла.
Тревожно на душе и у Шмуле-Сендера.
В такую погоду друг другу только бы что-то ласковое говорить, только бы добрые вести рассказывать, только бы вздыхать о минувших временах и не думать о будущих. Не им, старикам, это будущее принадлежит, не им, каким бы достославным оно ни было. Для кого, для кого, а для них что прошлое, что будущее – один черт. Разве прошлое-детство было сытней и счастливей, чем будущее-юность? Разве прошлое-юность подарило им больше светлых дней, чем будущее-зрелость? Как жили в бедности, так и живут. Как проклинали свою жизнь, так и проклинают. Потому-то ему, Шмуле-Сендеру, не хочется печалить своего друга. Печали и так достаточно. Печали никогда не бывает мало. Может, подождать с рассказом? Может, в местечко забредет скоморох Эзра. Придет и все поведает отцу. Он-то, Эзра, газеты почитывает. Он-то точно знает, какой Дудак стрелял в генерал-губернатора, взяли ли брата Гирша под стражу или нет.
Когда сын приносит отцу дурную весть, старому ее и перенести легче. Шмуле-Сендер по себе знает. Прошлым летом приехала из Олиты жена брата Брайне и вместо «Здравствуйте» сказала сквозь слезы: «Шмуле-Сендер… брат ваш… муж мой Калман умер». Конечно, лучше, когда дурную весть сообщает родственник. Но Эзра в местечко что-то носу не кажет. В последний приезд повздорил с отцом, Эфраим чуть его не выгнал – не из-за шуток-прибауток Эзры, не из-за его вечных кочевий, а из-за девок.
– Ты чего их сюда возишь? – озлился Эфраим. – Дом отца – не дом терпимости.
– Может, и тебе какую-нибудь шатеночку привезти? – пошутил Эзра. – Ты еще, наверно, можешь…
Эфраим набросился на сына с кулаками. Спасибо Авнеру Розенталю – развел их.
Как же быть, думает Шмуле-Сендер.
Как сделать так, пощипывает он пейсы, как бы сделать так, чтобы с одной стороны сказать Эфраиму, а с другой стороны – ничего не сказать. Сказать и не сказать в одно и то же время.
Шмуле-Сендер воздевает очи к небу, к постоянному своему советчику, и постоянный его советчик, покровитель всех сотворенных им водовозов, подсказывает ему выход.
Шмуле-Сендер кивает легкой и гладкой, как куриное яйцо, головой, заглатывает для смелости упругий ком воздуха и, благословясь, начинает:
– Эфраим! Что бы ты, скажи на милость, сказал, если бы в один прекрасный день… ну такой, как сегодня… пришел бы я к тебе и рассказал, что в Вильно… ты только слушай, слушай!., что в Вильно губернатора – чик!