Под чужим небом - Василий Стенькин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таров добросовестно перевел эту длинную фразу. Семенов промолчал, видимо, хотел до конца выслушать генерала.
— Императорское японское правительство, — продолжал Оой, — согласно начать переговоры с правительством Дальневосточной республики относительно установления нейтральной зоны, разграничивающей сферы действия японской армии и народно-революционной армии ДВР...
— Переговоры с большевиками?! — воскликнул Семенов, выслушав перевод.
— Переговоры с правительством, — холодно и учтиво проговорил Оой. — Не скрою от вас, ваше превосходительство, еще один аспект нашей новой политики... — Генерал сделал глубокий вздох и продолжал: — Императорское японское правительство обязало командование японских войск не оказывать поддержку отдельным русским лицам, совершенно пренебрегающим волею русского народа...
Это сообщение передернуло Семенова. Он приподнялся, на лбу выступили росинки пота. Атаман понял: стрела запущена прежде всего в него.
Через несколько дней на станции Гонгота начались переговоры между делегацией Дальневосточной Республики и японским командованием. Атаман был вынужден сделать свои выводы из предупреждения Оой. Он решил «демократизировать» режим. В спешном порядке в Чите было созвано «краевое народное совещание». На нем Семенов выступил с демагогической речью, называл себя подлинным борцом за «народоправство», объявил это совещание «Краевым народным собранием». Но вся эта комедия была бесполезной, как припарка мертвому: Чита уже была почти в полном окружении — сохранялся лишь узкий коридор для бегства белых на Юг, в Маньчжурию.
Когда японцы начали выводить свои войска из Забайкалья, атаман окончательно пал духом. В первых числах июля он поручил Тарову подготовить телеграмму на имя наследника японского престола с просьбой отсрочить отвод войск.
— Но, студент, давай, покажи на что ты способен, — грустно пошутил атаман. — Меду и сиропу не жалей...
Двое суток просидел Ермак Дионисович над текстом.
— Не выйдет из тебя дипломата, — сказал Семенов, прочитав подготовленную телеграмму. — По сути верно, а по форме — не годится: сухо. Надо такие слова найти, чтобы слезу прошибли...
Еще сутки промучился Таров, потом еще вместе с Семеновым корпели.
Телеграмма была напечатана в газете «Вечер» за 16 июля двадцатого года. В ней говорилось:
«Ваше императорское высочество, Вы всегда были стойким защитником идей человечества, достойнейшим из благородных рыцарей, выразителем чистых идеалов японского народа. В настоящее время прекращается помощь японских войск многострадальной русской армии, борющейся за сохранение Читы, как политического центра Дальвостока, ставящего себе задачей мир и спокойное строительство русской жизни на восточной окраине, мною управляемой, в согласии с благородной соседкой своей — Японией.
С уходом японских войск и неминуемым продвижением большевиков, на Востоке развернется ряд гибельных для нас — русских и для Японии последствий. Непосредственная близость большевиков с Китаем, проникновение их в Корею, организация планомерного влияния большевистской агитации и пропаганды на японский народ при сложившейся международной конъюнктуре, которая с гибелью русской власти в Забайкалье станет грозной для интересов той же Японии.
Ввиду всего сказанного, во имя крови, пролитой в Николаевске, и тех бесчисленных жертв, кои обречены на гибель в связи с уходом японских войск из Забайкалья — обращаюсь к Вашему Императорскому Высочеству с последним зовом постоять Вашим ходатайством перед Вашим державным родителем Его Величеством Императором — на приостановление эвакуации войск из Забайкалья, хотя бы на четыре месяца, дабы я мог развить политический и военный успех настоящего момента и спасти как политическое положение на Дальвостоке, так и жизнь тысяч измученных женщин, детей и больных, нашедших в Забайкалье приют в своем бегстве от тех ужасов господства большевиков в Сибири, которые во сто крат превосходят все, что пережили японские мученики в Николаевске. Как глава правительства, в законных правах укрепленный волею народа, меня избравшего, ответственный перед законами божескими и человеческими за судьбу населения мне доверенного, во имя человеколюбия, движимый чувствами веры и надежды на вашу отзывчивость, в полном согласии и народным краевым собранием, по ходатайству многочисленных депутаций от различных классов населения и народностей, населяющих территорию восточной окраины, с чувством глубочайшего уважения прошу вас настоящую телеграмму повергнуть к стопам Его Величества Вашего державного родителя, Императора Великой Японии».
Ответ был убийственным для атамана. Японцы сообщили, что императорское японское правительство со всех сторон обсуждало желание Семенова. Но положение, которое их жмет со многих сторон — дословно так было написано, — не разрешает исполнить просьбу атамана. Императорское японское правительство не считает его достаточно сильным для того, чтобы осуществить великую цель, которая обеспечит японскому народу великую будущность. «Ваше влияние на русский народ, — говорилось в ответной телеграмме, — с каждым днем слабеет, а ненависть, которая поднимается против Вас в народе, не поддерживает японскую политику. Императорское японское правительство, — указывалось далее, — этот вопрос зондировало в союзных правительствах и всюду встретило отрицательное отношение. Если Вы вашу цель в другом направлении повести захотите, то Япония поддержит с большим удовольствием, но согласно тем принципам, которые Вам уже знакомы...»
— Это конец, японцы отдают меня на съедение большевикам, — сказал Семенов, прочитав ответную телеграмму. Он схватился за голову и тяжело опустился в кресло. Таров вышел из кабинета...
Двадцатого октября в туманное утро атаман Семенов, вместе с Таровым и капитаном Корецким Вадимом Николаевичем, служившим в должности офицера особых поручений, прилетели на аэроплане в Даурию. Станция Даурия была сильно укреплена: отрыты окопы, в несколько рядов натянута колючая проволока, установлено более сорока орудий, до сотни пулеметов. Белые войска тогда имели около тридцати тысяч штыков и сабель. В Даурии семеновские генералы рассчитывали дать решающий бой. Белогвардейские газеты — « Казачье эхо», «Забайкальская новь», « Русская армия» и другие кричали о неприступности Даурии и всячески подбадривали семеновцев. Харбинская газета «Русский голос» писала: белой армии в ожидании падения большевизма необходимо продержаться лишь до весны. Офицеры, обманывая солдат, говорили, что на помощь им идет двенадцать эшелонов японцев, которые покончат с красными партизанами.
А в эти самые дни, как Таров узнал уже позднее из газет, японцы поздравляли правительство Дальневосточной Республики с освобождением Читы. Такая обстановка была в то туманное утро, когда самолет Семенова приземлился в Даурии.
...Осенью двадцатого года среди прочих эмигрантов Таров очутился в Маньчжурии.
III
Первые месяцы пребывания на чужбине были в жизни Тарова самыми горькими. Как неприкаянный, кочевал по Маньчжурии вместе с вышвырнутыми за пределы родины белыми войсками, пока не докатился до Харбина.
Там, как определялось заданием, он и обосновался. В те годы молодой Харбин — ему не исполнилось и четверти века — был небольшим заштатным городом. Волна эмигрантов из России вдруг наполнила его улицы шумом, толчеей, праздно шатающимися толпами. Харбин называли Парижем на востоке. При этом имели в виду, конечно, не архитектурное сходство городов, а скопление русских эмигрантов.
Первое время Ермак Дионисович жил в вагоне, загнанном в станционный тупик: найти квартиру в городе, где скопились тысячи беженцев, было безнадежным делом. Чтобы быстрее ознакомиться с Харбином, Таров сначала проехал его на трамвае из конца в конец. На набережной Сунгари он сел в вагон, который пополз, дребезжа и громыхая. Трамвай пересек Пристань — самую оживленную часть города — и по виадуку перебрался в Новый город. Пролязгал по Вокзальному проспекту, мимо центральной площади, где виднелись золотые маковки деревянного собора, воздвигнутого в стиле русских церквей. Потом проехал Модягоу и повернул в обратный путь. Ермак Дионисович сошел возле универсального магазина «Ковров и К°», долго бродил по городу.
На китайской улице, рассвеченной вечерними огнями, важно фланировали русские княгини, графини и прочие некогда знатные дамы, еще спесивые, всеми способами подчеркивавшие свою былую знатность. По одежде, говору, стати, манере поведения можно было безошибочно определить, кто и откуда они: из Петрограда, Москвы, Нижнего Новгорода, Саратова... Следом за ними степенно вышагивали, звеня шпорами и саблями о булыжные мостовые, их мужья: генералы и полковники с золотыми погонами и аксельбантами. Вторым и третьим эшелоном шли офицеры ниже рангом и видные в прошлом дельцы и интеллигенты в цилиндрах, с массивными тросточками. Из настежь распахнутых окон ресторанов, завешенных тяжелыми шторами, доносились звуки рыдающих блюзов и танго, бешеных полек и фокстротов. У эмигрантов еще водились деньги, фамильные и награбленные ценности, и они неистово кутили, прожигая остатки своего состояния. «К черту мечты! К черту мысли! Однова живем!» — орали офицеры, надрызгавшись водки или ханжи.