В память о лучшем - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой прилет в аэропорт Джона Кеннеди – в ту пору он еще назывался Айдлуайлд – напоминал зачин феллиниевской «Сладкой жизни». В то раннее утро французскую гостью там поджидали десятки фоторепортеров. Девочке едва исполнилось двадцать лет, но ее встречала масса народу – впрочем, толпа сопровождала меня на протяжении всего месяца, а дни мои были расписаны до минуты, и я усердно играла роль учтивой каторжанки. Мой английский соответствовал уровню экзаменационных отметок на степень бакалавра – 7–8 баллов, а потому неизменно оставался вежливым, но бесцветным. И лишь спустя две недели я заметила, что допускаю ляпсус, неизменно присовокупляя к автографу слова, как мне казалось, любезные: «with all my sympathies», что по-английски означает: «примите мои соболезнования», а вовсе не «с чувством симпатии», как я обычно выражалась, обращаясь к своим читателям-французам.
* * *По пятьдесят раз на дню я выслушивала одни и те же вопросы о любви, сексе, французской молодежи – на темы, подсказываемые жизнью и вскоре набившие оскомину. А помимо интервью, были еще коктейли, званые обеды и даже балы. И вот в один прекрасный день, когда я была уже сыта всем этим по горло, пришла телеграмма от Теннесси Уильямса – писателя, поэта, драматурга, того самого, о ком имела случай сто раз на дню повторять журналистам, что считаю его одним из величайших писателей Америки. Телеграмма приглашала меня к этому писателю в гости во Флориду, точнее, в город Ки-Уэст.
Я наплевала на обед в американском посольстве, на выступления по телевидению на канале 83, на встречу с главным редактором журнала «Рыболовство», или уж не помню какого, тайком сбежала из отеля, ринулась в аэропорт и вылетела в Майами. Из Майами мы – моя сестра, мой друг и я – взяли напрокат автомобиль, пересекли Флориду, вспоминая фильм «Ки-Ларго» и прочие детективы, возможно, навеянные здешними топями, болотами, переброшенными с острова на остров мостами, и наконец добрались в гарнизонный городишко Ки-Уэст, в отель под тем же названием – не бог весть что, какой-то весь серый, но нас там ждало три забронированных номера. Мы расселились, не очень-то соображая, зачем нас сюда занесло, но уже страдая от жары тропического лета.
* * *– В полседьмого нам доложили о прибытии мистера Теннесси Уильямса. И вслед за этим в номер влетел блондин с голубыми глазами, смотревшими на нас с любопытством, – тот, кто по смерти Уолта Уитмена, на мой взгляд, был и остается крупнейшим американским поэтом; следом за ним шел смуглый молодой человек с приветливым лицом – быть может, самый очаровательный мужчина во всей Америке и Европе, вместе взятых, – по имени Франко, человек незнаменитый, таковым и оставшийся; завершая шествие, с растерянным видом плелась высокая тощая леди в пестрых шортах-бермудах, с огромными выцветшими голубыми глазами. Она передвигалась, опираяcь на костыли. Это была Карсон Мак-Каллерс, по моему мнению, лучшая, во всяком случае, самая тонкая писательница Америки тех лет. Два одиноких гения, которых держал за руки Франко, предоставляя им возможность вместе смеяться и вместе переносить жизнь изгоев общества, уготованную тогда в Америке каждому художнику, каждому маргиналу.
* * *Теннесси Уильямс предпочитал в своей постели мужчин женщинам. Муж Карсон незадолго до этого покончил с собой, оставив ее жить наполовину парализованной. Франко любил и мужчин, и женщин, но предпочитал Теннесси. Он любил также Карсон – больную, усталую, изможденную. Вся поэзия мира, все солнца галактик были бессильны пробудить ее голубые глаза, поднять набрякшие веки и вдохнуть жизнь в истощенное тело. Она сохранила только свой смех – смех навеки утраченного детства. Я смотрела на этих двух мужчин, которых презрительно и стыдливо обзывали тогда педерастами, а нынче называют «gay people»[5] (как будто им было весело делать свой выбор и сносить презрение первого встречного-поперечного!). Но я-то видела, как заботливо парочка мужчин относилась к беспомощной женщине: они укладывали ее в постель, помогали вставать поутру, одевали, развлекали, согревали, любили – короче, давали ей все, что способны давать дружба, понимание, внимание тому, кто чересчур впечатлителен, слишком многое повидал на своем веку и многое извлек для себя, а потом так много обо всем этом написал, что стало невмоготу.
* * *Карсон предстояло умереть десять лет спустя, а Франко ушел из жизни вскоре вслед за ней. Что же касается Теннесси, которого в те годы ненавидели пуритане, возможно, как никого другого, но кому больше всех аплодировала публика и литературная критика за пьесы «Трамвай „Желание“», «Кошка на раскаленной крыше», «Ночь игуаны» и другие, так вот он умер при печальных обстоятельствах полгода назад в Гринвич-Вилледже, где двери его дома бывали открыты всем ветрам. Лично я так никогда и не узнала, как и почему скончался этот человек, который любил смеяться и смеялся заливисто, а порой нежно. Может быть, это случилось из-за смерти Карсон, потом Франко, потом других людей, мне незнакомых. Но этот человек был добр, в чем-то сродни Сартру, Джакометти и еще нескольким мужчинам, известным мне лишь понаслышке. Его отягчала полнейшая неспособность причинять зло, наносить удары, проявлять жестокость. Теннесси был добрым и мужественным. Так велика ли беда, если он предпочитал быть добрым и мужественным с молодыми людьми по ночам, коль скоро оставался верен себе с любым человеческим существом в дневное время?
* * *…Мы провели пятнадцать суматошных дней под палящим солнцем Ки-Уэста, обезлюдевшего в это время года. Это было двадцать пять лет тому назад. Даже больше. По утрам мы встречались на пляже. Карсон и Теннесси пили воду из больших стаканов, вернее, поначалу я думала, что это вода, пока не установила, сделав большой глоток, что то был неразбавленный джин. Мы плавали в море, брали напрокат лодочки и безуспешно старались поймать на крючок крупную рыбину. Мужчины глушили стакан за стаканом, женщины почти не отставали. Мы предавались мерзкому чревоугодию на пикниках. И после этих вылазок возвращались домой усталые, веселые или грустные. Однако, веселые или грустные, жили мы душа в душу.
* * *Как сейчас вижу Карсон в ее немыслимых – слишком длинных – бермудах, ее длинные руки, коротко стриженную, склоненную набок головку и линялые глаза – настолько бледно-голубые, что этот цвет словно возвращал ее в детство.
Как сейчас вижу профиль Теннесси, склонившегося над газетой. Время от времени он смеется, чтобы, по его словам, не заплакать (я тогда мало интересовалась политикой). Вижу, как Франко бредет по песчаному пляжу, приносит стаканы, смеясь, перебегает от одного к другому – статный итальянец, не писаный красавец, но очаровательный, забавный, добрый, гораздый на придумки.
* * *Думаю, что, не считая приезда Карсон и моего, в домике на Дункан-стрит гости появлялись редко. Там было две или три спальни, из которых одну Теннесси приспособил под рабочий кабинет, где часами стучал на машинке, словно и не замечая, какое пекло царило за окнами, в патио. А еще там был сад, его поливала толстуха негритянка – точь-в-точь такие фигурируют в голливудских фильмах. И были мы, трое восхищенных французов, конечно, немного стеснившие хозяев, но такие счастливые от своего пребывания тут, что время от времени, глядя на нас, Теннесси, Франко и Карсон заливались смехом.
* * *В ту встречу я мало разговаривала с ними. Мы не касались серьезных материй. Не делились подробностями личной жизни, не слишком расточали свои чувства. Но уже тогда я твердо знала, что настанет день, когда я буду скорбеть по этим счастливым минутам.
* * *Два или три года спустя я снова встретила Теннесси. Был день президентских выборов, а посему он оказался поневоле трезвым. Мы случайно встретились в баре отеля «У Пьера», он с невозмутимым видом заказал два стакана со льдом и бутылку лимонада, а затем извлек из заднего кармана брюк фляжку с крепким шотландским виски, из которой с присущим ему размахом плеснул и мне. Его последняя пьеса имела большой успех, но говорил он не об этом. Он грустил, грусть ему навевала история с Карсон – недавно она снова была вынуждена лечь в больницу «для нервных больных», как выражался Теннесси, с твердой уверенностью в правоте своих слов. Вернувшись из этой клиники, как говорили, в хорошей форме, она в данный момент находилась в доме, где прошло ее детство, подле умирающей от рака матери. Карсон обрадовалась, узнав, что я в Нью-Йорке, и Теннесси пообещал, что завтра мы съездим ее повидать.
* * *Итак, мы поехали втроем – Франко, Теннесси и я – этим, словно позолоченным, искрящимся днем здешнего распрекрасного бабьего лета. В тряской машине Теннесси, малолитражке с открытым верхом, мы ехали не то по штату Коннектикут, не то Нью-Джерси, точно не знаю, но, так или иначе, по красивейшим местам, и единственное, что отдалось пощечиной среди всей окружающей нас красотищи, был фасад какого-то клуба, где крупные буквы предостерегали: «Евреям и собакам вход воспрещен». И это в каких-нибудь двадцати километрах от Нью-Йорка! Такое показалось мне просто дикостью, и мы примолкли, пока Франко не запел во все горло по-итальянски, и так, распевая песни, мы подъехали к дому Карсон Мак-Каллерс – писательницы, автора шедевров, которые Франция мало-помалу тоже открывала для себя: романы «Сердце – одинокий охотник», «Отражения в золотом глазу» и другие. Нас ждал старинный дом с колоннами, три ступеньки крыльца и распахнутые настежь из-за жары двери. На кушетке лежала очень старая седая женщина с лицом, изможденным от страданий и чего-то еще, не знаю, но это делало ее отчужденной, почти что презрительной по отношению к нам. И еще тут была Карсон, одетая кое-как, в коричневом домашнем халате, похудевшая еще сильнее, поседевшая еще больше, но прежними оставались глаза – ее невероятные глаза и детский смех.