Вверх за тишиной (сборник рассказов) - Георгий Балл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Убежала, охальница, — сказала баба, — еле нашла.
— У нас тоже есть своя, — закричал гном Жорик. — Только она пока не корова, а телка, — и он показал на Наташку.
— Тоже убегала?
— Нет, она привязана крепко.
— А вы сами-то откуда?
— Издалека. Идем тоже далеко, в Вифлеем. Хотим своими глазами увидеть, что там произошло две тысячи лет назад.
— А, понятно. Молодые, а я далеко не могу, лучше по телевизору глядеть.
Когда корова с бабой исчезла, Шурик наставительно произнес:
— Вот какая теперь народная мудрость, телевизор — глаз и глас народа.
— Огонь! — закричал гномик Жорик. — Там, впереди.
Звезда ли это? — подумал я. — Или кочевье? Иль только память о кочевье. И пастухи собираются туда…
И я еще что-то забормотал невнятное, чувствительное, и мне хотелось спросить: какая завтра будет погода. Даже, может, не завтра, а сегодня. Ведь всегда после убийств в программе «Время» передают сводку погоды. Эй, впереди! Кто-то ведь смотрел телевизор, какая завтра нас ждет погода?!
— Мишка куда-то умотнул с сумкой, — сказал Шурик. И крикнул довольно громко. — Михайло!
— Ага, — подтвердил гном Жорик. — Слинял в деревню.
* * *Еще издали мы увидели такую картину: костерик, старый толстый цыган о чем-то беседовал с нашим Лешкой. Как Лешка оказался там? На белом его свитере почему-то угольно-черные отсветы огня. Или мне так почудилось? Рядом с костериком стоял древнющий автобус с длинным радиатором. На этом автобусе была растянута драная палатка. Старик взял Лешкину гитару, тихонько перебрал струны толстыми пальцами… Потом отдал обратно.
Как это случилось, уже и не припомню: на звон гитары вырвалось из автобуса, по-моему, бесчисленное множество цыган — и женщин, и мужчин, и голых детишек… А молодая цыганка с огромными луноподобными серьгами танцевала в кругу…
И мощный, во всю ширь живого неба — разбивая его до самой небесной души, до самых небесных печенок, — звучал голос Леши:
Гори, гори, гори, любовь смуглянки,Одной красавицы смуглянки.Горит над нами сила властная,Царит одна любовь, любовь прекрасная…
И широченная юбка молодой цыганки кружила, и мы все отдавались сладкой силе.
Эй, чавела!.. Царит одна любовь,Любовь прекрасная.
* * *— Проснись! Просыпайся, — кто-то толкал меня. Я увидел гнома Жорика. Я сел, огляделся:
— Где остальные? Где все?
— Лешка умотнул с цыганами, остальные — там, — и он махнул в сторону реки.
* * *Я шел, не разбирая дороги. Лиловатый туман скрывал реку и часть леса. Во мне еще не погас голос Лешки… Под ногами ощущал зыбкость. Но я чувствовал одновременно тишину, она обступала, сжимала горло… Хлюпала вода под ногами.
— Простите, люди, вы не встречали мою душу? Нет? Не встречали? Извините…
Не помню, когда и как я подошел к одинокому дощатому домику. Попробовал дверь. Закрыто. Я вежливо постучался:
— Откройте! Прошу вас, я устал. Очень устал за всю свою молодую, слишком долгую жизнь. — Опустился на колени и стукнулся головой в запертую дверь. Время опять сыграло со мной какую-то шутку. Меня кто-то пробовал поднять. Рядом высокий человек.
— Осень, — сказал он. — Видишь…
С другой стороны домика вырвались птицы, кружились черными листьями…
— Дождь, идем, — звал человек.
— А ты кто?
— Я — «Англичанин, сними калоши», — и он доброжелательно улыбнулся.
Что-то с ним не так… И вспомнил, очков нет… и еще это… почему-то говорит на понятном языке.
Мы шли с ним. Он обнимал меня за плечи. А дождь не унимался, не ситечком сеял, ведром поливал, да все сильнее, сильнее вспахивал землю, так что вроде как уже начинался потоп.
Но мне-то все одно — моя душа молчит. Прикрыться нечем… Ты это понимаешь, англичанин мой распрекрасный? И я не знал, говорю ли вслух или иду молча по дну великого потопа в полной тишине. И вдруг мне стало ужасно смешно:
— Англичанин, сними калоши! Англичанин! — кричал я. — Видишь, мировой потоп.
— Зачем снимать калоши, если потоп?
— Эх, ты! На кой ляд мы тебя возили…
И тут я увидел, что он босой и такой же мокрый, как и я…
Соломон и Cоня
Глиняное полуденное небо стремительно разрезали росчерки ласточек-береговушек, прилетевших с ближней реки, и здесь, на земле, среди разбросанных камней гулял низовой ветер, принося из небытия глухое бормотание ушедших голосов. Глаза, налитые сонным покоем, переставали видеть земное, умирали. И Соломон лежал между двух могил — Ниночки Костровой и Софьи Натановны Броверман. Рыжая собака с впалыми боками и лисьей мордой приткнулась к ботинку Соломона, тщательно его вылизывала, точно собирала заповедную соль, которую он накопил за жизнь. За рыжей лежал замухрышистый песик, весь заросший черно-серой грязной шерстью, где-то на морде в этой шерсти пропали у него и глаза, и рот, тут же рядом с песиком — белая сучонка с перебитой задней ногой.
— Разве я живу? — тихо взывал Соломон. Он хотел, чтобы его услышали сразу и мама, и Сонечка. Мама и Сонечка, мама и Сонечка — они сливались в одно белое пятно. Соломон щурился, чтобы удержать его. Жужжали мошкара и мухи. Мухи хозяйски ползали по носу Соломона, по самой горбинке, по седым небритым щекам, лезли в рот, щекотали ноздри, совершенно обжили его.
— Плохо я живу, Сонечка, — опять взывал Соломон, — без тебя мне нет дыхания. Я даже ходил в поликлинику, приятная такая врачиха, конечно, послала на рентген, нашли затемнение в правом легком. Врачиха выписала рецепты, такая милая, худенькая, примерно роста одинакового с тобой, но, конечно, я тебе скажу, ей до тебя… ой, что ты… И так ресничками, Боже мой, хлоп, хлоп — поглядела. Очень приятная женщина, наш сын Сеня сказал бы «первый класс», — а где Сеня? Где… В аптеку я еще не ходил. Как ты считаешь? Мне таки нужно туда сходить, а? А вот теперь ты видишь, где я, видишь, ох, — он вздохнул, — я как мальчик на краю города. — Соломон улыбнулся, Соломон даже тихо засмеялся, обожженный вдруг памятью детства. Как тебе знать, ты ведь не была в моем детстве, и в Уфе, и в Уфе… Слышишь, Сонечка, — во стучит, — никакой не жук, это уже старый мой музыкант настраивает скрипочку, и когда оборвется струна… — Он замолчал, долго молчал. Он мог здесь долго молчать. — Да, Сонечка, когда оборвется струна, ты это узнаешь первая. Мне почему-то думается — раньше меня… И я еще подумал немножечко смешное: может, теперь ты и была и в Уфе, и в моем детстве… Тирлям-тирлям-тирля… скорей бы, скорей бы она оборвалась. Не упрекай меня, Сонечка, что я еще живой. Ведь здесь ты одна. Совсем одна. Если б я сюда не приходил — представляешь… Вы теперь для меня все живые, за эти годы все живые, все. Я живой среди живых. Я живой среди живых… Боже, так ведь можно и рехнуться. Ниночка, прости меня. Одна кровь связала нас узлом — тебя, Сонечку, меня, всех тут, и Никифора, собак всех трех, и мошек, и му… — Соломон затруднился, — и мушек… и небо. Я вижу свое небо, но пусть так будет, пусть…
— Ну что, царь Соломон, лежишь?
Соломон не ответил.
— А дома тебе небось пенсию принесли?
— Зачем ты меня раздражаешь, Никифор? Тебе приносят третьего, а мне седьмого, а сейчас какое?
— Я, как сторож, не могу тебя здесь допустить лежать. У меня здесь шесть памятников на охране, и остальные, и вообще. Как это на кладбище не мертвый, а лежит. Это какой год ты лежишь? Погоди, сейчас соображу… Это мою деревянну сторожку тогда спихнули и каменну поставили, погоди, погоди… ведь шестой год, да, нехорошо, царь Соломон.
— Я не каждый день. Болею, Никифор.
— А кто нынче не болеет — только правительство и покойники, — желтые зубы в улыбке открылись у Никифора.
А кладбище располагалось в хорошем месте — сухой бугор, каменные надгробья, деревянные и железные кресты обильно заросли чистотелом и всякой другой мелкой травкой. А дальше река. Городские власти, выделив деньги из своего скудного бюджета, отстроили железные ворота, рядом новую каменную сторожку, красную кирпичную стенку с фигурной кладкой поверху, у оврага стена обрывалась, там был навален песок, застывший цемент, куски железной проволоки, кожухи от моторов, скелеты старых холодильников, железные кровати, ржавые бачки стиральных машин, великое множество пустых банок из-под масляной краски, разбитые бутылки, куски почерневшей ваты, куски унитазов и автомобильные покрышки.
— Похорони меня, Никифор, рядом с Соней.
— Это уж, Соломон Моисеевич, не сомневайтесь. За вашу душу и Софью Натановну непременно выпью.
Жирный темный пласт лег ему на глаза.
— Как мы с тобой жили? Как все, Сонечка, — и зашептал сухими губами. Особой роскошью у нас не пахло, ну и ничего, жили. Не как Рокфеллеры, чего нам было делить? И не обижались друг на друга, нет. Вот и не заметил, как ты померла — раз мы тут с тобой, рядом тут… совсем. — И заснул, привычно привалившись к холмику.