Юность Маши Строговой - Мария Прилежаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Мне тоже важно. Может быть, даже важнее, чем вам.
- Прошу объяснить, - холодно предложил староста курса, зная наверное, что Строгова не сможет привести, подобно ему, столь красноречивые доказательства своих прав.
- Я должна взять эту тему, - настойчиво повторила она.
И - всё. Никаких объяснений.
- Почему? - спросил Валентин Антонович.
Вдруг он вспомнил Москву, бомбоубежище, Митю Агапова, как Митя вытащил из сумки книгу - это были "Севастопольские рассказы" - и как печальны и нежны были у Маши глаза.
- Послушайте, - шутливо обратился он к Ускову, - вам не хочется иногда по-рыцарски уступить девушке стул или, скажем, тему?
Усков от возмущения вспыхнул.
Ни стулья, ни темы он не намерен уступать никому! Он отвергает с презрением рыцарские предрассудки средневековья.
У Валентина Антоновича пропала охота шутить.
- Придется решать вопрос так: над темой будут работать двое Строгова и Усков.
Ускова не устраивало подобное "беспринципное" решение вопроса. Он помрачнел. И несколько дней происходила путаница с аудиториями, куда-то затерялось расписание педагогической практики, преподавательница иностранных языков пожаловалась в деканате, что на третьем русском не деловое настроение.
Наконец Усков сделал попытку договориться со Строговой.
- Слушай, - сказал он вполне мирным тоном, - откажись все-таки от этой темы. Какой интерес работать вдвоем над одним и тем же? Я не спорил бы, но у меня, понимаешь, обдумано. Меня страшно увлекла эта тема. Неужели ты в самом деле не можешь отказаться?
Маше не хотелось огорчать Юрия; она охотно отказалась бы от чего угодно, но не от "Севастопольских рассказов".
- Нет, не могу, - повторила она с сожалением, однако твердо.
- Ах, так! - Юрочка вспылил и покраснел от досады. - Тогда объясните, по крайней мере! Я хочу знать мотивы.
- Да нет, что ж объяснять!
Усков смерил Машу враждебным взглядом. Девушка в закрытом коричневом платье. Светлые, зачесанные назад волосы. Неожиданно черные яркие глаза. Грустные губы.
Невольно он взглянул на свои рыжие, давно не чищенные ботинки вместо шнурков они были затянуты бечевками.
Юрочке захотелось курить.
Поставив к ногам огромный, почти "доцентский" на вид портфель и скрыв таким образом ботинки, он вытащил левой рукой из кармана кисет.
- Прекрасно! - произнес он язвительно. - Посмотрим, что вы сделаете с "Севастопольскими рассказами". Уступаю. Пишите. Я-то справлюсь и с другой темой.
Он дымил из самокрутки, пока Маша не ушла. Тогда он поднял с полу портфель и еще раз огорченно осмотрел рыжие ботинки с бечевками.
"Любопытно, что останется от вас, товарищ Строгова, когда я выступлю оппонентом", - успокоил он себя, решив заняться новой темой.
Однако все "солидные" темы были разобраны, оставались эпитеты в творчестве Толстого. К эпитетам у Юрочки душа не лежала. Поэтому, может быть, он не мог подавить неприязнь к Маше Строговой.
"Вы читаете много, не спорю, - думал Усков, видя Машу в читальне, но я не уверен в том, что у вас самостоятельный ум. "Что ему книга последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет". Что же до семинарской работы, воображаю, какие там будут открытия!"
Так убеждал себя Усков в ограниченности Строговой и рад был бы случаю убедить в этом своих однокурсников. Случай представился раньше, чем он ожидал.
Дело в том, что Маша совершенно забросила старославянский.
На столе под зеленым абажуром лежала единственная тоненькая книжечка - "Севастопольские рассказы". Маша по нескольку раз перечитывала каждую строчку. Какая-то огромная, не известная ей раньше правда открылась и поразила ее своей простотой. Эти далекие люди - капитан Михайлов, Праскухин и Козельцовы, особенно Володя, у которых были обыкновенные чувства, иногда мелкие, иногда высокие, - стали живыми для Маши. Все, что пережил Володя Козельцов, мальчик, погибший на Малаховом кургане при обороне Севастополя в августе 1855 года, - все, что он испытал, было близко, понятно, как будто пережито ею самой. Чем бы Маша ни была сейчас занята, в глубине ее души совершалась скрытая работа, что-то большое поднималось и зрело в ней, и никогда-никогда прежде не любила она жизнь с такой силой!
Маша оперлась на кулак и задумалась.
Это было на первом курсе, в начальные месяцы занятий, когда первокурсники знакомились с институтом, присматривались друг к другу, сближались.
В стенах аудиторий бушевали веселые и грозные споры. В сущности, это были не споры: о Маяковском ли шла речь, о новой скульптуре Мухиной, о картинах Левитана или о профессии учителя (институт готовил учителей), возникал ли долгий, трудный разговор о философии - то была борьба не друг с другом, а с тем жестоким, непостижимо чуждым миром, который существовал наперекор юности.
Он не только существовал - в те дни он начинал наступление: первые танки фашизма двинулись на Польшу.
В первые же недели учения в институте Маша сдружилась со многими из однокурсников. Среди них был и Митя Агапов.
Темноволосый студент с продолговатыми глазами и крупным решительным ртом держался спокойней и тверже своих однокурсников, когда ему приходилось участвовать в обмене суждениями. Не мудрено: он до вуза работал и был на три-четыре года старше вчерашних десятиклассников.
Маша скоро заметила: Агапов почти все свое время отдает подготовке к философскому семинару. Он прочитывал груды книг по философии.
- Ты отстанешь по другим курсам, - благоразумно предостерегла Маша.
- Ничего, - улыбнулся Агапов, - остальное я подгоню, когда будет нужно. Сейчас мне важно это.
- Почему? - спросила Маша, разглядывая книги: Фейербах, Гегель, Маркс и Энгельс, Чернышевский, Белинский и Герцен, Ленин.
- Меня заинтересовало, что русская философия развивалась в борьбе с западным идеализмом, - ответил Агапов. - Я хочу уяснить наш спор с идеализмом.
Маша с нетерпением ждала доклада Мити на семинаре.
В первой самостоятельной работе студента ощутимей, чем раньше, и наглядно для всех проявилась способность Агапова выделять основные, важные линии и с решительной логикой доказывать ту идею, во имя которой и писалась работа. Он читал свой доклад, но иногда, отложив рукопись и немного прищурив глаза, словно стараясь что-то увидеть, начинал говорить.
"Диалектика Гегеля направлена в прошлое, диалектика Герцена устремлена в завтрашний день". Вся его работа неопровержимо говорила о том, что русская философская мысль была смелой, освободительной мыслью, и безнадежно трусливым выглядел рядом с ней немецкий идеализм.
...В тот вечер после доклада они долго бродили по улицам. Митя был возбужден, разговорчив.
Они забрели в один из кривых арбатских переулков: деревянный особняк с колоннами, липовый сад за забором - весной там, может быть, распускались фиалки.
- Вообрази, что мы с тобой живем в начале девятнадцатого века, сказал Митя, остановившись возле дома.
- Ах, ни за что! - воскликнула Маша.
Она искренне испугалась. Митя рассмеялся:
- Да я тоже ни за что! Но ты хотела бы жить при полном коммунизме?
- Да, - согласилась Маша, - и сейчас и тогда.
Митя задумчиво сказал:
- Я люблю нашу страну и горжусь тем, что она - разбег в будущее.
- Люблю за все, - ответила Маша.
Они постояли около старого дома...
"Что же я делаю? - вздохнула Маша. - Нужно работать, а я вспоминаю и вспоминаю, а работа стоит".
Но это было неверно.
Как когда-то Митя, уясняя спор материализма с идеализмом, решал вопросы своего собственного отношения к жизни, так теперь для нее наступила та же пора.
Казалось бы, что тут решать - пиши спокойно доклад о Толстом.
Но если этот доклад - исповедь взглядов на жизнь и искусство, писать спокойно нельзя.
Маша не знала, как взяться за дело.
Но вот сознание осветила догадка, еще неясная, смутная, но уже чем-то счастливая.
Толстой показывает народ, когда в нем раскрывается основное, и тогда понимаешь, что народ велик...
Мысли Маши летели. В чем же цель и сила искусства? Не в том ли, чтоб увидеть народ в самый трудный, высокий период истории?
Маша так углубилась в размышления, что не замечала никого вокруг, не замечала она и Ускова, который сидел невдалеке и время от времени поглядывал на нее поверх внушительного сооружения из книг, возвышавшегося перед ним на столе.
Юрий тоже работал над докладом. С любознательностью истого ученого он решил подвергнуть исследованию все высказывания и труды об эпитете, имевшие когда-либо место. Необходимо уяснить, что в этой области науки о литературе было сделано до Юрия Ускова.
Юрочка предполагал, что сделано не все, и это его ободряло. Но то настроение радости и волнения, которое овладевает человеком, когда работа становится его жизнью, - это настроение не приходило. Юрий смутно догадывался, что идет каким-то неверным путем.
"Если ты пишешь научный труд, у тебя должна быть идея", - думал он. Он мог бы обратиться за помощью к профессору.