Рим, Неаполь и Флоренция - Фредерик Стендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
25 октября. Нынче вечером г-жа Бибин Катена, женщина, блистающая красотой, умом, веселостью, соблаговолила попытаться обучить меня игре в тарокк, одному из главных занятий миланцев. Это игра, в которой не менее пятидесяти двух карт, причем каждая величиной с три обычных карты. Двадцать из них то же, что у нас тузы, они считаются старше всех прочих. Карты отлично разрисованы и представляют папу, папессу Иоанну, шута, повешенного, влюбленных, фортуну, смерть и т. д. Впрочем, в них, как в обычных картах, имеются четыре масти (bastone, danari, spade, coppe), обозначенные изображениями жезлов, монет, шпаг и кубков. Г-н Реина[43], один из друзей, с которыми меня познакомила г-жа Г., сообщил мне, что карты эти — изобретение Микеланджело. Г-н Реина собрал одну из лучших в Европе библиотек и к тому же обладает великодушием, качеством весьма редким, которого я не встречал ни у одного библиомана. В 1799 году он был сослан в бухту Каттаро[44].
Если Микеланджело изобрел тарокк, он тем самым дал миланцам отличный повод для споров, а французским хлыщам — для возмущения. Сегодня вечером в разговоре со мной один из них заявил, что итальянцы, по его мнению, порядочные трусы, если не считают нужным во время партии в тарокк раз двадцать хвататься за шпагу. И действительно, имея несчастье страдать полнейшим отсутствием тщеславия, миланцы в спорах за игрой проявляют чрезмерную горячность и прямоту. Иными словами, в ней они черпают самые острые ощущения. Сегодня вечером наступил такой момент, когда я думал, что четверо игроков вцепятся друг другу в волосы: партия прервалась на целых десять минут. Раздраженные зрители партера кричали: «Zitti! Zitti!», и так как ложа игроков находилась всего лишь во втором ярусе, представление было, в сущности, прервано. «Va a farti buzzarare!» — кричал один игрок. «Ti te sei un gran cojononon!» — отвечал другой, кидая на него яростные взгляды и надрывая себе глотку. Интонация с которой произносилось это слово — cojononon, — показалась мне невероятно комичной и естественной. Приступ гнева был как будто необычайно бурным, однако оставил после себя так мало следов, что при выходе из ложи, как я заметил, ни одному из спорщиков не пришло в голову обратиться к другому с подчеркнуто дружескими словами. Мне кажется, что в гневе итальянцы сдержанны и молчаливы, а эта вспышка не имела ничего с ним общего. Просто двое вполне почтенных людей, забавляясь собственной несдержанностью, затеяли игрушечную ссору и были в восторге оттого, что на миг ощутили себя детьми.
В наш лживый и комедиантский век (this age of cant[45], говорит лорд Байрон) эта предельная искренность и простодушие в отношениях между богатейшими и знатнейшими из миланцев настолько поразили меня, что я подумываю обосноваться здесь. Счастье заразительно.
Проклятый француз — хотел бы я, чтобы нас разделяло не менее ста миль, — разыскал меня в кафе Академии, как раз напротив Скáлы. «Какая грубость манер! — сказал он мне, — «cojononon». И как они кричали! А вы еще уверяете, что эти люди обладают тонкими чувствами, что в музыке их слух не переносит ни малейшей крикливой ноты!» Так мне и надо, что все мои мысли осквернены дураком: я имел глупость говорить с ним откровенно.
С какой горечью раскаивался я в том, что заговорил с г-ном Маль... Признаюсь — и пусть люди, одержимые национальной гордостью, клянут меня, — что француз, встретившийся со мною в Италии, в один миг может нарушить мое блаженное душевное состояние. Я на седьмом небе, я упиваюсь самыми сладостными и безрассудными иллюзиями, а он дергает меня за рукав, чтобы обратить мое внимание на то, что льет холодный дождь, что уже первый час ночи, что мы идем по улице без единого фонаря, рискуем заблудиться, не найти своей гостиницы и, может быть, оказаться ограбленными. Вот что произошло со мною сегодня вечером; общение с соотечественниками для меня смертельно.
Как объяснить, почему французская учтивость так действует на нервы и обладает столь приятным свойством убивать наслаждение от искусства? Завидует ли она удовольствию, которое не способна разделить? Нет, я скорее думаю, что она находит его смешной аффектацией.
27 октября. Госпожа Марини достала для меня билет на бал, который негоцианты дают сегодня вечером в своем casino[46] на Сан-Паоло. Это оказалось весьма трудным делом. С билетом и с моим хорошим знанием миланского наречия мне только что удалось уговорить швейцара, чтобы он показал мне помещение. Простодушный вид, который необходимо принимать здесь, и моя французская национальность сделали больше, чем mancia (чаевые).
Четыреста богатых купцов Милана, напоминающих голландцев своим спокойным, здравым смыслом и подлинно приятной, без показного блеска роскошью, сложились и купили задешево на улице Сан-Паоло один из тех домов, которые называются здесь палаццо. Это большой каменный особняк, потемневший от времени. Фасад представляет собой не просто плоскую стену, как у парижских домов; на первом этаже — колоннада в этрусском стиле, на втором — пилястры. Немного похоже на Палату пэров в Париже, которую тоже именуют дворцом. Распорядившись «поскоблить» этот дворец, его архитектуру лишили всей прелести воспоминаний — весьма остроумно для аристократической Палаты. Если бы миланским купцам пришло в голову учинить такое надругательство над своим казино на улице Сан-Паоло, все сапожники и столяры, обосновавшиеся на этой улице, одной из самых людных в городе, подняли бы их на смех.
Имеется здесь также комиссия di ornato (по украшению города), которая состоит из четырех-пяти граждан, известных своей любовью к искусству, и двух архитекторов и выполняет свои функции без вознаграждения. Если какому-нибудь домовладельцу вздумается сделать те или иные изменения в фасаде своего дома, он непременно обязан представить план переделок муниципалитету, а тот передает его в комиссию di ornato, которая дает свое заключение. Если домовладелец намеревается сделать что-нибудь очень уж безобразное[47], члены комиссии di ornato, люди всеми уважаемые, высмеивают его в разговорах. В этой стране, где у людей врожденное чувство прекрасного и где к тому же говорить о политике — дело опасное или безнадежное, могут в течение целого месяца обсуждать, насколько удачен фасад нового дома. В Милане нравы и обычаи вполне республиканские, современная Италия — живое продолжение средневековья. Тот, у кого красивый особняк в городе, пользуется у сограждан бóльшим уважением, чем тот, у кого несколько миллионов в бумажнике. Если дом отличается красотой, он тотчас же принимает имя своего владельца. Так, например, вы можете услышать: судебное присутствие находится на такой-то улице в доме Клеричи.
Подлинную знатность в Милане обеспечивает постройка красивого здания. Со времен Филиппа II всякое правительство рассматривалось здесь, как некое зловредное существо, прикарманивающее пятнадцать — двадцать миллионов в год. Люди, которые стали бы защищать его мероприятия, вызвали бы жестокие насмешки. Эту выходку сочли бы крайне нелепой, и она осталась бы никем не понятой. Правительство не имеет никакого влияния на общественное мнение. Само собою разумеется, что было исключение для Наполеона с 1796 по 1806 год, когда он распустил Законодательный корпус[48], отказавший ему в налоге на регистрацию актов. С 1806 по 1814 год за него стояли только богачи и дворяне. Говорят, что жена одного богатого банкира, госпожа Биньями, отказалась от звания гофмейстерины из-за того, что принц Евгений, настоящий французский маркиз, красивый, храбрый, самодовольный, ценил только дворянство и неизменно аристократизировал все мероприятия своего отчима. Честный маршал Даву был бы для этой страны более подходящим вице-королем. Он обладал итальянским благоразумием.
На мой взгляд, архитектура в Италии более жива, чем живопись или скульптура. Какой-нибудь миланский банкир будет скаредничать в течение пятидесяти лет, а под конец построит дом, фасад которого обойдется ему на сто тысяч франков дороже, чем если бы это была просто гладкая стена. Тайное честолюбие каждого миланского горожанина состоит в том, чтобы построить свой собственный дом или хотя бы обновить фасад того, который унаследован от отца.
Надо иметь в виду, что архитектура находилась в жалком состоянии около 1778 года, когда Пьеро Марини выстроил театр Скáла, который является образцовым в отношении внутреннего удобства, но отнюдь не по своим двум фасадам. В наши дни приближаются к античной простоте. Миланцы научились с удивительным изяществом распределять по фасаду дома украшения и гладкие места. Называют двух архитекторов, маркиза Каньолу[49], создателя ворот Маренго, и г-на Канонику[50], строителя нескольких театров: Каркано, самого armonico (лучшего по резонансу), театра Ре и т. д.