Курьи рожки - Самит Алиев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом пришла весна, она ворвалась в казармы, в нервы, в гениталии и наши души, стало легче, шли дни, весенние дожди, и всё вроде бы нормализовалось, и мы делали зарубки на входной двери, отмечая дни, остававшиеся до дембеля, так же ходили на посты, так же таскали тушенку, которую не успел утащить зампотыл, так же… да что повторять, всё шло своим чередом, куда оно денется, и весенние грозы, и простыни, разорванные на подшивку, и пьянка до блевотины и последующей гауптвахты, пока не грянул мааааленький гром. А грянул он в лице Сашки. Сашка не ел три дня (почему — об этом не скажу, перебьетесь, вас не касается), вернулся, и дорвался до жирной тушенки. Руками жрал прям из банки, молол челюстями, глотал не жуя. Ну, ясное дело, брюхо не выдержало атаки со стороны жирной пищи, и засел он в уборной, как депутат в парламенте, заседатель народный, туалетный, обжора ху…в. А врач, (доктор Таир, король санчасти, властелин отправки в Баку, в тот самый госпиталь, что на Папанина, и всё за пятьдесят баксов, а если нету, то валяйся себе здесь, в санчасти, причем, хоть с сепсисом, хоть с гонореей верхних конечностей, хозяин ящичка, где было много всякой интересной всячины, фенозепам, например, уххх, хорошо, так, знаете ли, таблетки четыре, и айда мультики смотреть, лежишь колодой, и приказы до пи…ды, отдыхаешь, короче), то ли сдуру, то ли с перепою, а то ли с неистовых соитий с медсестрами решил, что у Сашка дизентерия. Пока «суд да дело», я имею ввиду, пока Сашкин кал рассматривал под микроскопом «ученый консилиум», вышел приказ комполка о необходимости перед каждым приёмом пищи, макать лапы в миску с раствором хлорки. Поди пожри потом, когда руки туалетом пахнут, не очень, знаете ли, аппетиту способствует. И еще, майор приказ отдал, чтоб все курящие переворачивали сигареты фильтром вниз, чтоб вытаскивая их из пачки, браться за ту часть сигареты, которую потом зажигать станет. Чтоб заразу не подхватить, а наоборот, сжечь её, да за милую душу, и остаться здоровым назло всем трепонемам да стафиллококам, или что там дизентерию вызывает. В общем, жизнь начала отдавать хлоркой. Или уборной. Кому как легче. Воспринимать, в смысле. (Вот она, теория о «позитивном отношении» на самой что ни на есть практике! Вот он, вот он, подлинный запах жизни, да не из флакона, а из миски, вдыхай, народы, макай, служивый, нравиться или не нравиться — дело последнее, никого не касается, приказ есть приказ). Нет, конечно, были попытки смухлевать, опустить руки в миску, и честно глядя в глаза прапорщику, постараться не коснуться поверхности воды кончиками пальцев, но и прапор ведь не пальцем делан, глядел грозно, рявкал громко, так что столь громкое воздействие имело своё соответствующее действие, логически завершавшееся тем, что лапы сами так и опускались в емкость с вонливой жидкостью. Ясно, надеюсь? Я было порассуждал, да предложил заменить хлорку на что-нибудь не столь вонючее (формалин, например, уыгыгыгыгы), шучу, заикнулся было про лимонную кислоту (sic!)? был, как того и следовало ожидать, послан подальше замкомроты, обиделся, и не стал спорить. Короче, а Сашка валялся в санчасти, и продолжал жить нам и себе на радость, и гадить в сортире, больше, чем любой среднестатистический солдат части, к вящему неудовольствию чистивших очко хмырей (врачи не врубались, что Сашка гадил точно так же и до попадания в санчасть, и в их намерения не входило выпустить его оттуда, что, в свою очередь, было подкреплено тремя бутылками той самой «Метаксы», которые мы одолжили у дочки Гяшянг-ханум, поклявшись, я и Мехир, соответственно, Аллахом, а Сашка — святым Александром, его небесным покровителем. Да, об Аллахе девчонка слышала, об святом Александре — нет, но мы её уговорили, и, к нашей чести, впоследствии должок отдали, не кидать же бабу, фу, гадко, я хоть и не ангел, но до такой педерастии в жизни не опускался, так что, Аллах на нас, иншаллах, не разгневается). Да, а мы навещали Сашку каждый день, с чинными рожами испрашивая у комроты разрешения отлучиться, чтобы проведать больного товарища. Комроты ворчал, но разрешал, мы уходили, и сидя в палате, благополучно косили от всякого рода идиотских мероприятий, коими столь изобилует наша, да и не только наша армия. А Саша зажрался, оборзел, курил «LM», который настрелял у ребят, лежавших с ним в палате, и пользовался всеобщим уважением за умение говорить по азербайджански (руса бах, рус ола ола, неджя да данышыр! Халал олсун!) и правом беспрепятственного посещения уборной в любое время дня и ночи, а то, мол, нагадит прям в коридоре, не добежит, а причина то уважительная, болен-с, не придерешься. Сидели, ржали, травили анекдоты, (к нам примазался парнишка один, по кличке «Сантиметр», передвигался, держась за стенку, медленно, вот и прозвали его так, с башкой у него чего-то не так было) но всё когда-нибудь кончается. Явилась комиссия из города, и выкинула Сашку-сруля из уютной (сравнительно, разумеется) санчасти, мотивируя тем, что залежался, мол, нечего, ты уже здоров, и покоя тебе не требуется. И напрасно Сашка пытался изобразить невообразимые муки расстроенного желудка, кряхтел часами в уборной, к вящему гневу и неудовольствию остальных больных. Выставили, как миленького. Нам то, ясное дело, до лампочки, подкалывали, мол, бах а, казармада сычды йохдур, ий басар, эшшяюн олдю! Он вяло огрызался, в смысле, друзья называются, нет чтобы посочувствовать, помочь, я перебивал и говорил, мол, сочувствие бери, вон оно, на тумбочке лежит, а на помощь не надейся, с автафой за тобой бегать никто не собирается, на меня, во всяком случае, не надейся. Мехир поддерживающе хмыкал, Сашка злился, но расстройство не проходило. Но опять таки, все когда нибудь проходит (хорошее, то бишь, блаженное валяние Ваньки, уже прошло, что позволяло надеяться на то, что и плохое тоже когда-нибудь закончиться), мы отпаивали Сашку крепчайшим чаем, что возымело должное действие, и ему стало легче.
А всё вокруг продолжало катиться своим чередом, наряды, караулы (как известно, в соответствии с Петровским Регламентом — наипочетнейшая служба, кою солдат исполняет), окопы, перловка, псевдокомпот, и все то, что когда-то было придумано злым прапорщиком, для того, чтобы солдату жить было сложнее. А то зажрется. Принцип «Чем бы солдат не занимался — лишь бы он за…ся» в действии. А потом был грандиозный базар. Шум-гам на всю округу. Неприятная история, а дело было в следующем. Привезли к нам шифер, здоровенные листы, а во первых, раз шифер есть, так его часть кто-нибудь обязательно скоммуниздит (догадались, кто? Умники вы мои, головы светлые), а оставшуюся часть надо донести до того места, где ей, оставшейся части, быть и полагается. А злыдня Годжаев взял, и меня к этому дело привлек, невзирая на мои вопли протеста (если не ты, то кто же, кто же если не ты?), что являлось небольшой местью и исполнением обещания, данного когда-то (как — то раз, я начал было ворчать, мол, вот, опять, грузить, мне ж на пост завтра, а Годжаев прямо так меня и спросил, ты, мол, чего добиваешься? А ему так и ответил, достать вас хочу, товарищ прапорщик, чтоб в следующий раз когда ребят отбирать на погрузку, или там разгрузку станете, меня завидев, замахали б руками, и сказали, что Алиев пусть из строя выйдет, видеть его не могу. На что Годжаев улыбнулся, ну прям как тот кот Чеширский, и сказал: «Хе, сынок, я сам мозго…б, и мозго…бов люблю, так что — не отвертишься», так оно и вышло, понимаете ли). Таскали мы, значиться, шифер, листы здоровенные, и появился, прям как в той присказке, откуда ни возьмись, тот самый, братцы, врот…сь. Не совсем правда, зампотыл явился, солнце красное, оглядел нас оком соколиным, (погоны то, погоны, аки у генерала Саддамовского!) и высказался, в смысле, мол, осторожней таскайте, сиздян бахадыр. Меня как плетью ожгло, вот ведь сука, и пока я раздумывал о том, что ж ему, борову, возразить, и стоит ли, а если и стоит, то на х… нужно это, раздался голос Ганиева, того самого, просвещенного французской революцией, растленного ветрами информации о правах человека: «Джанаб полковник, хаиш эдярдим, аскерляри тяггир этмиясиниз». Жлобяра аж поперхнулся, глаза вытаращил, все, как водиться, заржали, все, кроме меня, у меня на душе почему-то так х…во стало, в предчувствии чего-то очень и очень нехорошего, как будто вот-вот должно случиться нечто такое, чего я до конца жизни не забуду. И это самое нехорошее не заставило себя долго ждать. Зампотыл взорвался, казалось, подпрыгнул на месте, сжал кулаки, заревел на Ганиева, мол, сгною, сопляк, а Ганиев ему коротко так, как удар снизу поддых: «Рапорт. Я рапорт подам, товарищ полковник». Полковник замолчал, приоткрыл рот, глаза выкатил еще больше (я уж думал все, сейчас лопнут, и грязная, вонючая жидкость брызнет прям нам на рожи) и сказал: «Рядовой Ганиев, ко мне!». Ганиев подошел к полковнику (а куда деваться, а?), и встал напротив него. Зампотыл отрывисто бросил: «Гял далымча», и направился к штабу. Все молчали, тишина была гнетущей, ситуация очень напоминала… ну, ничего хорошего ситуация не напоминала, препаскудная была ситуация, ну все, звездец, накрылся Ганиев лобком небритым, будет ему сейчас Совет Европы напополам с гауптвахтой в лучшем случае. Правило есть правило, если Ганиев напишет рапорт, и сей рапорт дойдет до МО, то там просто обязаны это дело рассмотреть (и вовсе не потому, что им так Ганиев, или, скажем, Велиев важен, а просто зампотылы, сами понимаете, люди не бедные вот и им перепадет, детишкам на «мерседесишко»). А с другой стороны… ну, тоже, небось, понимаете, Ганиев и зампотыл, нет, не так, ганиев и ЗАМПОТЫЛ, во оно как, Аллах Гоголи ряхмят элясин, девяносто рублей и нуль! Быть Ганиеву биту и ободрану! Но… Ни фига. Не выгорело у зампотыла. Волок он, значить, Ганиева, аки агнца на заклание, на наваляние, да в коридоре на Ахадова нарвался, который осведомился, в чем, мол, дело, а как узнал… Ну, не обрадовался зампотыл, не сладко ему пришлось, лапе мохнатой. Вывел Ганиева майор, вывел из под гнева зампотыльева, отправил в казарму обратно, хотел было даже леща ему на прощание дать, но видимо раздумал. Явился тот в казарму, завалился с ботинками на койку, уставился вверх, на ту койку, что выше была, и пялился в неё остекленевшими глазами. А я… Я подошел к Ганиеву, и тихо сказал: «Извини меня. Это я виноват». «В чем?» — оторопело спросил Ганиев. «В правах человека. Ну его на х… говорю, Робеспьера с Дантоном». «А кто это?» — вопросил тот. «Ну, блин, уё…к, недоделыш, убью, гниду!» возвопил я, и выкинул его с койки, хотел было задушить тупицу неграмотную, а потом здраво поразмыслил, и решил, черт с ним, меньше проблем будет (а то ляпнет еще про гильотину, а мне отдуваться, картошку чистить). Мехир оттащил меня от верещавшего Ганиева, угостил сигареткой, успокоил, отвел в каптерку, вынул из загашника пол-бутылки загодя припрятанного коньяка (в то время я пил как… лошадь? Нет, не лошадь, пони, но очень большой пони), и спросил: «Но олуб, дялисян? Аз галыб богдун бядбахты. Нейняди сяня?». «Анадан олуб, ахмаг гядя». «Ааааа» — протянул Мехир, и вполне удовлетворенный моим ответом пошел поискать закусить. Я остался в каптерке, сидел на табуретке, с полубутылкой коньяка, отхлебывал потихоньку, и у меня в голове почему-то вертелся самый популярный за последние 200 лет на территории Евразии вопрос: «А кто ж виноват-то? Французы? Ганиев? Я? Или зампотыл? Аааа, Робеспьер, поганец».