Успение - Владимир Ионов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Некурящий я, брат, — тонким голосом сказал Павел.
— А некурящий, так и на кой ты мне! — Валасий махнул на него рукой, отвернулся, стал вытряхивать карманы худых штанов, собирать в ладошку хлебные крохи вперемешку с махоркой. Набрал чего-то, подул, поразбирался в ладошке, выбросил всё. — А водку ты пьёшь, Паш-ка?
— Водку можно! — опять обрадовался Павел.
— Ага! Пьёшь? Тогда бегай в лавку, я обожду. И, если курево там есть, награди, сделай милость, осьмушкой. А я, бог даст, и припомню пока тебя.
В епархиальном управлении Павлу вместе с крестом иеромонаха дали на обзаведение тысячу рублей — деньги для Павла великие. Он справил на них облачение, билеты на проезд, и сотенная бумажка осталась еще на пропитание. Теперь из этих денег он купил водки и копчёного сыру. «Бог с ней, с сотенной-то. Чай, не помру в приходе, а с братом не выпить — грех… Плох он стал… Выпьем — может вспомнит. Я-то вот вспомнил его давеча», — рассуждал он, торопясь на обратном пути.
Валасий сидел теперь на оставленной Павлом бочке и, привалясь спиной к ларьку, рассупонил одёжки, грелся на солнышке.
— Махорку принёс? — строго спросил он у Павла и, когда тот подал ему осьмушку махорки первого номера, смягчился до доброты. — Спасибо, приятель. Теперь бы ты газетку где нашёл. Деньги на газетку есть, али я дам?
— Да уж ради встречи…, ради встречи-то найдём и на газетку! — Павел побегал по перрону, поискал продажных газет, и коль время было уже не раннее, послал цыганёнка побегать ещё по городу, дал ему целый рубль на газету. А чтобы, пока тот бегает, Валасий смягчил душу дымком, выпросил у станционного начальника листок отрывного календаря.
Валасий хмурился.
— Всё вспоминаешь, брат? Лет-то уж сколько сбежало!.. Ты Мологу вспомни. Еще пели там, выпивши, у Питирима. Ну!? Ты, бывало, как пустишь: «Ка-ак к обед-не за-звонят…» А я и подхватываю: «Со-обирай-ся жи-во, брат!»
Валасий набрал полную грудь воздуху, аж она выголилась из расстёгнутой рубашки. Павел обмер от счастливой памяти, рукой качнул в лад будущей песне и сам приготовился подхватить бас дьякона своим лёгким голосом, но Валасий закашлялся от натуги в груди, задёргался весь до испарины на лбу.
— Болеешь чем? — спросил Павел. Валасий махнул рукой, дескать, пройдёт, леший с ним, мол, выпьем сейчас и пройдёт. — Вот так, брат… Только вот давеча тебя вспоминал… Разлить-то нам не во что. Погоди, ларёшницу попрошу, может, стаканчик даст.
— Пустое это, приятель! — Валасий удержал Павла, откуда-то из-под шинели достал черепеньку, кованную из меди, с облезшей полудой, без ручки. — Помаленьку, да из ковшичка! — Махом вылил туда бутылку, протянул Павлу. — Пей, я обожду.
— Давай уж ты, брат. Я обожду.
— Обождёшь? Ну, обожди, Паш-ка!
— Вспомнил, Бог дал! — обрадовался Павел. — Лет-то уж сколько слетело!.. Уж и не думалось… А, гляди, свиделись!
Дьякон и прежде был горазд до водки, а теперь он и вовсе пил её с жадным остервенением, собравши лицо в глубокие морщины, обливая щетину и грязный кадык. Махнул черепеньку почти до дна, вытерся чёрным рукавом шинели и сотрясся телом до основания.
— Обождал? А я мерки не знаю. Так-то Паш-ка! Пашкой, говоришь, зовут?
— Пашка Опёнков! Настасьин брат, сиротой был привезён в обитель.
— Пашка, так Пашка, чёрт с тобой! Мерки я, Пашка, не знаю.
— Ничего, брат Валасий, мне и этого хватит, а ещё и лишку будет. Пей, коли хочешь, а я и так хорош.
— Пей, пей, Пашка, давай!
Водки осталось всего на два глотка, но Павел испил их врастяжку, чтобы подольше, чтобы показать старому знакомцу, что и ему, мол, в меру осталось. Выпил, отломил сыру для закуски. Валасий разглядел его.
— Не достала она тебя. Не сотрясла. Мало я тебе, дурень, оставил.
— В самый раз, Валасий, Господь с тобой.
— Значит, душа у тебя прямая, водка в жилы не бьёт. А у меня — изогнулась, изворочалась от горя, от судьбы-сухоматери. — Он сжал кулак и повертел им в разные стороны: вот, мол, как изворочалась его душа.
— Алкоголиком заболел? — осторожно спросил Павел.
— Авва Отче! Всё возможно Тебе. Пронеси чашу сию мимо меня! — сказал Валасий в полный голос и умолк. И лицо его извелось горечью.
Павлу захотелось обнять его за плечо, самому ткнуться к нему головой, но он не решился, хотя и себя, и Валасия ему было жалко до слёз. Он ещё не ведал, почему ему надо жалеть и себя, и Валасия, но слеза уже выкатилась на глаза.
Пока Валасий молчал, томясь в своей горечи, Павел разглядел, что дьякон давно, видать, отстал от духовного звания. Руки у него избиты и огрублены мозолями, по шее, от уха за ворот, опустилась ещё одна давняя рана, вся в чёрных крапинах. И бороды нет — одна дикая щетина, и голова стрижена, и несёт от него невесть какой прелью, а не ладаном. Раньше-то он дьякон был из щёголей.
— Едешь куда, али так тут и трёшься? — спросил Павел тихо.
— Еду. Куда — не знаю, а еду. Погоди, скоро лягу в товарный вагон и, куды прицепят, куда повезут, туда и поеду.
— Странствуешь?
— Странствую. Сына ищу. Был у меня Митя от Аннушки, при ней жил. И сгинул. — Валасий закутил новую цигарку. Дым закопошился у него в щетине, пополз к глазам, стал выедать слезу. — Аннушка померла. Могилку видал. А Митя, говорят, живой. А где он живой — не знаю… Помирать бы пора, а не могу… Вот уж найду когда, обниму, нагляжусь, тогда — леший с ней и со смертью.
— Покаяться бы тебе, брат. Господь-то, может, и приведёт.
Валасий поднял голову, поглядел на Павла, скривился:
— Это уж ты кайся, Пашка. Я ему откаялся. Мите покаюсь — пусть простит, что ради веры глупой бросил его младенчиком. А господнее прощение — господи! — какой в нём прок?
— Изверился?
— Изверился. А ты будто нет?
— Да будто нет. В миру долго жил, бригадиром на стройке работал. А тут Любаша встретилась, вдовая, и сынок есть… К себе звала… А я вот ушёл. Приход дали. Еду вот. Иеромонах, слава Тебе Господи.
— Ну и дурак!.. Помонашествуй, потешь дурость, Пашка. Старость придёт — пожалеешь. Ревмя поревёшь. Как я, сукин сын, по свету помаешься, поглядишь, кто бы схоронил да помянул…
— Люди добрые помянут. Братия… Господь не оставит. — Павел выпростал крест, поцеловал тёплое серебро, перекрестился и всхлипнул от настигшей его жалости к своему существованию. И Валасия совсем забрала слеза от выпитой черепеньки. Они обнялись, одарили друг дружку мокрыми поцелуями и пропали мыслями каждый в своё горе.
У ларька давно уж толпился народ, глядел на них, посмеивался, мол, до чего упились сердешные. Сбились сюда и цыганки: авось погадать случится, когда проплачутся. Явился скучный милиционер в изношенной форме, тихо развёл народ, а Павлу с Валасием велел идти следом за ним. Они так и пошли в обнимку, забыв вытереть слёзы.
По улице милиционер выдался вперёд и сначала всё оборачивался, поглядывал за ними, но, видно, у него тоже были свои глубокие заботы, которые отрешали его от службы. Скоро он перестал оборачиваться, ибо слышал их ещё по голосам, потом и голоса их сравнялись в его голове то ли с собственными мыслями, то ли с шумом улицы, он забыл про них и нечаянно потерялся из виду Павла и Валасия. Те заметили это позже, чем надо было, поглядели кругом, поискали в ближних проулках, потом махнули на потерю рукой и брели, куда брелось за разговором.
Глава 6
Остановились они за городом, у какого-то скотного двора. Они и дальше могли бы уйти, но увязли в груде прошлогодней льняной пыжины, которую, видно, привозили сюда в корм скоту или для других каких надобностей. Пыжина была мягкая, прогретая за день солнышком, горьковато пахла остатками рыжих семян. В этой груде они потолкались на месте и прилегли отдохнуть. У пьяного, особенно когда с ним другой пьяный, и веселье, и горе проявляются в высокой степени, а если он к тому же ещё и мыслить начнёт, то будут тут большие категории. На ходу у Валасия мысль путалась, теперь же, когда тело обрело покой, голова высвободилась для откровения.
— «… И сказал я: беда мне! увы мне! — вспомнил он из Писания, — злодеи злодействуют, и злодействуют злодеи злодейски. Ужас и яма для тебя, житель земли!..» Вот так, Пашка, в Писании сказано. Ужас и яма, и петля нам с тобой… Ты не спи, дурень!
— Не сплю я, брат. А ты наговоришь на ночь-то.
— Наговорю. — Валасий собрался с силой и продолжил громогласно: — «… тогда побежавший от крика ужаса упадёт в яму; и кто выйдет из ямы, попадёт в петлю; ибо окна с небесной высоты растворятся, а основания земли потрясутся». Вот також-де, Пашка!
— Вот так, брат! Основания земли потрясутся. Боязно, ибо грешные мы.
— А нету, Пашка, бога-то для человека. Слыхал?
— Куды же Он делся?
— А хрен его знает! Его и не было для человека. Придёт смерть, закопают тебя в землю, и господне-то подобие — так в Писании-то писано: «И создал бог человека, по образу и подобию своему создал его…» — и господне-то подобие червь поганый будет точить. А?! «В преисподнюю низвержена гордыня твоя со всем шумом твоим; под тобою подстилается червь, и черви покров твой». Видал? Самоед он выходит — образ-то свой и подобие червяком точит? Вот, Пашка… Сам он есть червь, и черви подобие его, ибо кто больше человека страдает? Как бы был он у человека, за мои-то молитвы ему — в кровь, дурак, и рожу, и коленки в молитвах драл — дал бы мне Митю повидать… Какой гад земной и подводный, Пашка, больше меня горя видал? — Валасий сказал последние слова в прежнюю силу своего голоса и надломился душой в страдании, ткнулся лицом в пыжину возле плеча Павла.