Момемуры - Михаил Берг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как передать мои чувства, когда написав, наконец, книгу, которой остался доволен, ту настоящую книгу, которая мнилась мне в виде магического ключа, открывающего все, что угодно, — я очутился у корыта разбитого заблуждения. Перейдя заветный рубикон, я оказался не счастлив, как простодушно полагал, а куда более несчастен: разбогатев ровно на одну книгу, вернее, тогда еще просто рукопись, я обеднел на одну, но хорошую хрустальную иллюзию. Все приходилось начинать сначала, но игра складывалась не в мою пользу. Мне предстояло носить воду в решете, в котором с каждым шагом появлялось все больше дыр. За припадками мгновенного счастья и ни с чем не сравнимого наслаждения, что на протяжении сотни страниц посещало меня не более десяти раз, я должен был расплачиваться пропастью тусклой пустоты и не менее тусклой прострации, куда падала душа, поставив последнюю точку. Тогда-то я и понял, что писатель — Das Undinchen das aufden Messen gent2: за радость творчества нужно расплачиваться болью души. Узнав это, я вздохнул, помедлил — и побрел дальше.
СОЮЗ ТРЕХ
Три — священное число всех религий и основа многих игр
Энциклопедия Ци-Кон -Фу
Да, все, пожалуй, было именно так, как описано в эссе будущего лауреата Нобелевской премии, незабвенного сэра Ральфа Олсборна, которое профессор Стефанини (его основной биограф и исследователь) весьма приблизительно датирует концом последнего года первого десятилетия творчества писателя. Но сам жанр — своеобразное ситечко, предназначенное для отделения более крупных частиц от более мелких, — лишил повествование столь драгоценных для нас подробностей, которые мы и попытаемся, по мере наших скромных сил и возможностей, восполнить.
Однако, если период, увенчанный дотошной славой и известностью, исследован почти досконально, переливаясь всеми цветами оттенков и комментариев, то фактов — даже на суконной подкладке сухих предположений, касающихся столь благословенного начала, — тем меньше, чем дальше от нас то чудесное и таинственное время.
Известно только, что, поселившись с молодой женой вдали от шумно говорливого центра города, за первый год или полтора своего вдохновенного литературного ученичества, Ральф Олсборн написал около десятка рассказов и одно более крупное произведение, то ли повесть, то ли роман с неизвестным названием — никто из тех, с кем мы беседовали, не видел их воочию: писатель долгое время держал свои ранние рукописи под спудом, а потом, скорее всего, уничтожил. Единственный рассказ, избежавший беспощадного аутодафе (очевидно, неоднократно переписанный и переделанный) — это все тот же рассказ о возвращении и дереве, что росло в глубине двора-колодца. Все остальное пропало во мраке.
Мнения по поводу его службы расходятся, но профессор Стефанини, любезно согласившийся помочь нам своими бесценными советами, утверждает, что сэр Ральф долгое время служил в каком-то информационном бюро, принадлежавшем его отцу или приятелю.
Кое-какие подробности сообщил нам еще один весьма важный свидетель, профессор русской словесности Герман Нанн, более других, как оказалось, знакомый с ранним периодом творчества сэра Ральфа, посещавшего своего профессора раз-два в год на правах бывшего ученика. Правда, сам г-н Нанн был озабочен улаживанием дела с несуразной дуэлью, на которую его только что вызвал один богемный сан-тпьерский поэт (зачем и почему — об этом речь впереди), но, несмотря на дуэльный фон, по утверждению профессора, он сразу угадал блестящее будущее, ожидавшее молодого писателя в самом ближайшем времени, и намекнул, что несомненно оказал на него самое благотворное влияние.
Это влияние, с характерной итальянской запальчивостью, категорически отрицает мэтр Стефанини, утверждая, что если на Олсборна и произвели впечатление несомненная эрудиция и достаточно традиционная образованность пресловутого Нанна, то о влиянии — иначе, как отрицательном, то есть выражающемся в отталкивании — говорить не приходится. Характерная для этого господина (и шестидесятых годов в колонии) национальная направленность не могла не вызывать раздражения у сэра Ральфа, что, возможно, и привело в дальнейшем к прекращению всяческих сношений между ними.
С трудом удалось нам разыскать двух бесценных свидетелей, товарищей Ральфа Олсборна по лицею, некогда пробовавших себя на кремнистом литературном поприще, хотя и их сведения отличаются противоречивостью и туманностью (свои фамилии они, по вполне понятным соображениям, сначала попросили не называть, но впоследствии, в интересах дела, сняли свой запрет). Один из них, г-н Сильва, сменил за свою жизнь множество увлечений; человек катастрофически разносторонний, еще в студенческие годы открывший новое пространство, в которое пространство Эмерсона входит лишь как частный случай, он перепробовал себя в самых разных областях, везде оставляя заметный след (сейчас, правда, он скромно преподает на одной малозаметной кафедре и одновременно, конечно, под псевдонимом, печатает весьма достойные литературные статейки в русских эмигрантских журналах).
Второй, г-н Альберт, уже давно отошедший от литературы, намекал несколько раз в разговоре, что сохраняет в своем архиве нечто весьма примечательное, способное произвести чуть ли не переворот в архивистике, но был при этом небрит, нетрезв и каждый раз удивлял нас новым настроением. И, к тому же, не всегда точно и удачно выражал свои мысли. Однако на фотографии двадцатилетней давности — ее нам любезно предоставил профессор Стефанини — мы видим перед собой высокого голубоглазого красавца-блондина, с мощным и сильным подбородком, статного и широкоплечего, который с подкупающе детской и томной улыбкой, с приятным взглядом — в нем читаются славная уверенность и надежды на будущее — что-то говорит через стол будущему лауреату Нобелевской премии; этот симпатяга-блондин с подковообразной нижней челюстью (ему на колени положила кудлатую голову огромная черная собака неизвестной породы) и есть г-н Альберт; справа у окна, потупив горящий взор, сидит миниатюрный Сильва. Привет, друзья, что может быть прекраснее начала.
Три начинающих литератора, три судьбы, три взгляда на жизнь и островную литературу, которую каждый из них видел по-своему.
Есть что-то волшебно-ностальгическое в достаточно банальных описаниях прошлого знаменитых людей, если эти описания касаются времени, предшествующего тому, что Кит Сиггер назвал «a point of success» (точкой успеха). Любые события лишь оболочка, каждое время фарширует их новым содержанием. Но двое новых знакомых сэра Ральфа, похоже, действительно были восхищены создаваемой им вокруг себя аурой фантастической уверенности в себе, которая производила на окружающих поистине магическое впечатление. «Представьте себе, — сказал г-н Сильва, любезно согласившийся помочь нам усилиями своей памяти, — затхлую провинциальную жизнь диаспоры, в которой, кажется, уже не может появиться ничего живого. Ощущение затухания. Мелочность интересов. И вдруг появляется человек, который уверен, что все можно начать сначала. И создает вокруг себя оазис культуры. Конечно, я был потрясен тем, что увидел, и тем, что услышал. И — тем более — тем, что прочел. Изумляла мощность замаха. Я уже не говорю о культуре слова и мысли. Я по сути сразу понял, что передо мной открывается новая эпоха».
Г-н Альберт куда менее охотно, нежели г-н Сильва, согласился отвечать на наши вопросы. Говорил он, постоянно потирая левой рукой небритую щеку, хмурился и не переставая дымил, прикуривая от собственного окурка. «Культура мысли и слова? Не знаю. Думаю, это аберрация. Сильва выдает желаемое за действительное. Да и откуда? Обыкновенный недоучка, не кончивший университетского курса. Думаю даже — с комплексом недоучки. Такие люди всегда стремятся оснащать свою речь наукообразными словами. Утром прочел новое слово, обрадовался, что узнал, а вечером уже употребляет его как свое, как само собой разумеющееся. Лично меня всегда не оставляло ощущение, что Ральф постоянно встает на цыпочки. Как бы стараясь показаться и умней, и образованней. Непрестанная поза, которая теми, кто не знал его с детства, почиталась за истину. Поза, которая — как бы это сказать — приросла к лицу. Он всех лучше, смелее, сильнее. А ларчик открывался просто. Он был богат, мы — бедны. Да, потом его отец разорился, но снисходительность богатого и уверенного в своем будущем человека осталась в Ральфе навсегда. Именно высокомерная снисходительность к окружающим, якобы доброжелательность, которая на самом деле не стоила ему ни гроша. Он умел удерживать вокруг себя людей, которые ему именно сейчас нужны. Он высасывал человека, как апельсин, а когда сок кончался, бросал его себе под ноги. Человек, которого интересовал он сам и никто другой — его романы, его судьба, его взгляд на историю. Дутая популярность».