Образы детства - Криста Вольф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Помнишь, что сказала Ленка, внимательно рассмотрев в учебнике биологии для десятого класса страницы с изображением представителей «низших» рас — семитской, восточной? Она не сказала ничего. Молча отдала тебе книгу, которую взяла тайком, и не выказала ни малейшего желания заглянуть туда еще раз. Да и смотрела она на тебя в тот день вроде бы не так, как всегда.)
Помощники воспоминаний. Перечни имен и фамилий, схемы городов, карточки с диалектальными выражениями, со словечками из семейного жаргона (кстати, так и не использованные), с пословицами, слышанными от матери или от бабушки, с обрывками песен. Ты начала разбирать фотографии, весьма немногочисленные, ведь толстый коричневый семейный альбом, вероятно, был сожжен позднейшими обитателями дома по Зольдинерштрассе. А стоит ли говорить о несметном количестве хроникальных сведений, которые, если приглядеться да прислушаться, широким потоком льются из книг, телепередач и старых фильмов, — все это наверняка было не напрасно. И, разумеется, не напрасно заодно всмотреться в то, что мы зовем «Настоящим», в день сегодняшний. «Массированные налеты авиации США на Северный Вьетнам». Не ровен час, и это канет в забвение.
Примечательно, что в свою защиту мы либо вдохновенно лжем, либо говорим с запинкой, сиплым голосом. Вероятно, не без причины мы не желаем ничего о себе знать (или по крайней мере знать не все, что фактически то же самое). Но даже когда совсем мало надежды исподволь оправдаться и таким образом обрести право на использование материала, неразрывно связанного с живыми людьми,—лишь одна эта крохотная надежда, если хватит у нее стойкости, и смогла бы выдержать соблазн молчания и умолчания.
В общем, для начала придется рассказать о множестве простых и незамысловатых вещей. Взять хотя бы площадь Зонненплац, давнее название которой ты не без умиления обнаружила в польском переводе на новеньких синих табличках. (Все, что осталось в употреблении, радовало тебя, особенно названия; ведь чересчур уж многое — в том числе названия вроде Адольф-Гитлерштрассе, школа им. Германа Геринга или Шлагетерплац[3] — было для новых обитателей этого города неприемлемо.) Возможно, площадь и раньше была довольно неказистой. Окраина все-таки. Двухэтажные дома ОЖИСКО (волшебное слово, значение его —Общеполезный жилищно-строительный кооператив — сильно разочаровало Нелли), возведенные в начале тридцатых годов на белом аллювиальном песке конечной морены, каковую с точки зрения геологии представляли собой Веприцкие горы. Тут все на честном слове держится, говаривала мать, поскольку песчаная пустыня всегда почти находилась в движении. С каждой песчинкой, скрипящей на зубах, ты пробуешь на вкус песок площади Зонненплац. Нелли часто пекла из него пирожки и даже лакомилась ими. Песок очищает желудок,
В ту знойную субботу семьдесят первого года — ни дуновения. Пылинки и те не шелохнутся. Вы подъехали, точь-в-точь как раньше, «снизу», то есть от шоссе, где под заматеревшими липами кончается первый маршрут городского трамвая, по которому до сих пор курсируют старые желто-красные вагоны. Машину вы оставили на улице, возле пфлессеровских домов, а дома эти — неважно, как они называются теперь, — образуя гигантский квадрат со стороной двести метров, окаймляют большущий двор, в который вы, шагая по Зонненвег, привычно заглядывали через подворотни: старики сидят на лавочках, наблюдают за детскими играми. Красные бобы и ноготки на клумбах.
Как прежде — когда в этих домах, тихонько постаревших на без малого сорок лет, проживала неимущая клиентура Бруно Иордана,— как прежде, был в силе запрет входить в эти подворотни, ступать в эти дворы. Появление ребятишек ОЖИСКО на пфлессеровской территории безнаказанным не останется—таков был раз навсегда установленный неписаный закон, которого никто не понимал, но все соблюдали, заклятье развеялось, вражда детских ватаг канула в прошлое. Не слышно свиста «пфлессеровских», не летят в воздух камни—вместо этого безмолвные взгляды стариков на лавках стерегут дворы от чужих. Давняя мечта посидеть когда-нибудь на одной из этих лавочек, не померкшая за столько лет, сегодня так же несбыточна, как прежде, пусть даже по совсем иным причинам.
Странно, что твой брат Лутц, хоть он и четырьмя годами моложе, не только понимал эту робость, но, казалось, и разделял ее, ведь именно он удержал Ленку, когда она с независимым видом шагнула в подворотню, на несшиеся со двора звуки бит-музыки, на зов ровесников. Не надо, сказал Лутц, останься здесь.— Почему это? — Так будет лучше. Вы двинулись дальше, и по дороге ты высчитала, что с зонненплац он уехал ровно в четыре года и после там уже не бывал — повода не возникало. Верно, сказал он, однако же не соблаговолил объяснить, откуда ему было известно, что на пфлессеровские дворы ходить нельзя.
В соблазнительных приглашениях, кстати, недостатка не было. Неллин отец, не в пример матери, охотно знакомил дочку с «традициями» будничной жизни, и воскресными утрами, когда он, зажав под мышкой пухлую черную книгу счетов, отправлялся взимать долги, Нелли спокойно могла бы войти вместе с ним в любой вонючий подъезд, в любой заросший красными бобами двор, но от чрезмерной застенчивости, которую девочка, как в один голос твердили все Йорданы, унаследовала от матери, она наотрез отказывалась сопровождать отца в этих походах; с таким же точно упрямством она противилась унизительному требованию разносить горшки с цветами и поздравительные либо траурные открытки, когда у отцовской клиентуры случались крестины, конфирмации, свадьбы или похороны.
Память. В теперешнем смысле: «Сохранение ранее узнанного и соответствующая способность». То есть не орган, а деятельность и предпосылка к выполнению этой деятельности, все в одном слове. Без тренировки память утрачивается, более не существует, обращается в ничто— гнетущая, тревожная картина. Значит, надо развивать способность к сохранению, к воспоминанию. Перед твоим внутренним взором являются призрачные руки, шарящие в мутном тумане, наугад. Ты не знаешь способа методично пройти все пласты, до дна. Энергия растрачивается впустую, единственный результат—усталость, которая средь бела дня нагоняет на тебя сон.
Тогда приходит твоя мама и, хоть нет ее уже на свете, устраивается с вами вместе в большой комнате,— в глубине души так бы этого хотелось. Вся семья в сборе, живые и мертвые. Ты единственная способна отличить, где одни, где другие, но самой же тебе и достается идти на кухню мыть гору посуды. Солнце светит в окно, а тебе грустно, и ты запираешь дверь, чтобы никто не совался со своей помощью.
Как удар тока, внезапный ужас: на столе в большой комнате — рукопись, и на первой ее странице крупными буквами написано одно только слово: «мама». Она прочтет его, полностью разгадает твой замысел и обидится...
(Начни с этого, советовал X. Ты отказалась. Кому охота, тот пусть и выдает себя с головой. Был январь 1971 года. Ты ходила на все совещания, заседала во всех комиссиях, президиумах и правлениях, которые в каждом новом году обуревает лихорадочная жажда деятельности. Письменный стол покрывался пылью, конечно же, дело дошло до упреков, а их ты могла лишь отвести, сославшись на неотложные обязательства.)
Насколько тебе известно, площадь Зонненплац никогда не возникала в твоих снах. Ни разу ты не стояла во сне перед угловым домом № 5, который ныне, бесстрастно сообразуясь с фактами, дважды предъявляет этот свой номер: давно знакомой, побледневшей от непогоды цементной пятеркой на стене и новенькой белой эмалированной табличкой с тою же, только черной цифрой. Ни разу не снились тебе красные герани, цветущие теперь и цветшие тогда чуть не на каждом окне. Непривычны лишь белые занавески от солнца за стеклами. Шарлотта Иордан в свое время купила в комнату модные жалюзи. Гардины из родительской спальни начисто забыты. В детской висела полосатая, голубая с желтым штора, которая так процеживала утренний свет, что Нелли просыпалась веселая. Если только в этом самом сумеречном свете, как однажды случилось на пятом году Неллиной жизни, в комнату не прокрадывался убийца, горбатенький дедок («Я в светелку захожу, кисельку поесть хочу, глядь — горбатенький дедок киселечек уволок»), он склонился над братишкиным изголовьем и целится блестящим ножиком прямо братишке в сердце, вот вот пронзит — разве что сестричка Нелли в последнюю секунду бросит притворяться спящей, соберется с духом (боже мой, она ведь так и делает!) и до невозможности медленно, до невозможности осторожно прокрадется за спиною убийцы в переднюю, позовет на помощь маму, а та, в нижней юбке, недоверчиво выйдет из ванной и, смеясь, разворошит рукой кучку одежды на стуле возле кроватки брата, одежды, которая ненароком приняла вид человечка в капюшоне. (Это что, первое воспоминание о брате?)
Ни слова о том, что мама треплет Нелли по щеке, полусочувственно называет ее молодчиной, ведь она так любит братика, так за него боится, а Нелли разражается слезами, хотя все уже «хорошо». Чего хорошего-то, раз она сплоховала.