Пасторский сюртук - Свен Дельбланк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да?
— Читая обо всем об этом, я ужасно разволновался.
Герман спрятал лицо в ладонях, мысли ворочались с трудом. Несколько раз он открывал рот, как щелкунчик, но не издал ни звука. Эрмелинда сидела выпрямившись, слушала. Уголки ее губ нервно подрагивали, словно она едва сдерживалась, чтобы не засмеяться над этим дурацким рассказом. Руку она крепко прижимала к горлу.
— Вот как. И что же дальше?
— Они живут у самой границы. Совсем рядом с их кибитками вздымается мрак — исполинская черная стена. Представьте себе отвесную скалу, только мягкую, бархатистую, податливую, как вода. Случается, самые храбрые из кочевников подходят вплотную к этой ночной стене и пытаются заглянуть внутрь. Может быть, порой их глазам удается привыкнуть к темноте, и они различают то и это — промельк лица, горящий костер, руку с мечом, королевскую корону, которая медленно поднимается и опускается, да мало ли что еще. Они зажмуривают глаза, ощупывают мягкую теплую поверхность мрака, настороженно вслушиваются в темноту и, может быть, различают голоса и шаги босых ног по песку. Случается, они до плеча запускают руку в этот мягкий мрак, чтобы осязанием воспринять чуждую стихию. Рука потом светится точно посеребренная. Но свечение быстро слабеет, и немного спустя рука выглядит как раньше. Я читал об этом у Бреннера. И не понимаю…
Герман стиснул ладонями виски и застонал. Эрмелинда в кресле подалась вперед. Лицо ее вспыхнуло румянцем, нервная улыбка шевельнула уголки губ.
— Да-а?.. А что потом?
— Не знаю. Но порой… как бы это сказать? Ими овладевает страх: там что-то произошло. Они бегут прочь от мрака, сперва молча, потом с криком. Забиваются в кибитки, под опеку женщин. Сидят и стучат зубами, промерзшие до мозга костей, будто их вытащили зимой из проруби…
— А что там произошло?
— Не знаю.
— Ну, говорите же, что это было! Что там произошло?! На границе мрака…
— Ах, если бы я знал…
— Говорите же, говорите!
— Трудно сказать. Я не знаю. Бреннер тоже понятия не имеет, он ведь не объясняет ничего, только описывает, а если и объясняет, то объяснения его никуда не годятся… Что там было? Манящий крик? Какие-то слова на чужом языке, которые они вдруг уразумели? Лицо, вдруг отчетливо проступившее из мрака? А может, просто внезапное постижение, вспышка покоя и ледяного отчаяния. Я пока не знаю. Только разволновался очень, когда читал об этом. Но еще более удивительно…
— Что?
— Еще более удивительно, невероятно и пугающе… У Бреннера сказано, что-де немногие из этих людей, быть может отдельные избранники, входили во мрак и жили там… И после воротились назад…
— Ох, нет…
— Согласен, это невероятно. Если угодно, бесчеловечно. И читать об этом до крайности унизительно. Я так живо ощутил собственную слабость, что был едва способен переворачивать страницы…
В комнате становится тихо. Но тут есть тепло и запахи. Тепло, проникающее сквозь круглые бутылочно-зеленые стекла окон. Запахи книжных переплетов и плесневелых страниц, затхлый дух портьер, мебельной ткани и набивки, нездоровый запах Германа и свежий — Эрмелинды. Они не чуют ничего. Каждый замкнут в ауре собственного бытия, как святые на старинных полотнах заключены в золотой кокон славы. И хотя ничего не произошло, хотя ни он, ни она не заметили перемены, коконы эти ширятся, приближаются друг к другу и мягко соединяются, как два красочных пятна на акварели. И вот уже один круг объемлет обоих. Но пройдет еще много времени, прежде чем у них забрезжит догадка о случившемся.
— Я не хочу уезжать.
— Простите? Не понял. — Он чуточку покривил душой. Кое-что он понял уже сейчас, только еще не был готов.
— Я не хочу уезжать. И замуж не хочу.
— А, ну-да, исповедь… Вы готовы начать?
— Да.
— Кто хочет, чтобы вы уехали?
— Генерал. Он решил отослать меня в женский монастырь, в Кведлинбург, чтобы я получила там образование. Считает, что я взбалмошна, и надеется, верно, что школа меня укротит. А я не хочу.
— Почему же? Чем вам не потрафил Кведлинбург? Ведь лучшей школы для благородных девиц, пожалуй, и не сыщешь. Достойное воспитание для барышень из знатных фамилий. Принцесса София Амелия тоже провела у монахинь целый семестр.
— Знаю, знаю… Вышивание, игра на арфе, декламация сцен из «Гофолии»{18}… Нет, я не хочу ехать. Не хочу достойного воспитания.
— С позволения сказать, я думал иначе, мне казалось, вы, сударыня, можете расстаться с вашим дядюшкой без большого сожаления.
— Это правда. Я ненавижу генерала. Он деспот и грубиян, вдобавок предается итальянскому пороку… С Длинным Гансом, например. Экий стыд и мерзость!
— Боже милостивый, барышня Эрмелинда, что вы такое говорите! Ведь речь о генерале, о нашем потентате.
— А что, разве это неправда?
— Бог свидетель, барышня Эрмелинда, правд ужасно много, в особенности о жизни знатных господ. Было бы куда как неладно, если б освободить все эти правды из клеток, где они сидят да карябают свои болячки. Сами посудите. Это ведь все равно что впустить в дворцовый салон разом всех генеральских арендаторов. А нешто этак годится? С перепугу они и воздух испортят, и на паркете поскользнутся, и фарфор перебьют и зеркала. На генералов день рождения достаточно отрядить двух-трех выбранных крестьян посмирнее, празднично принаряженных и причесанных, чтоб произнесли коротенькую простую речь, которую им вдолбил Дюбуа. Мужиков и арендаторов, сударыня, очень уж много. Непомерно много…
— Как бы там ни было, это правда. Впрочем, мы как будто бы говорили о моем воспитании?
— Виноват, язык у меня вечно болтает без умолку, аккурат как у апостола Павла, прямо заклятье да и только! Представьте, последняя моя проповедь на Страстную пятницу пошла прахом, самому смешно вспомнить… Аккурат на Голгофе мне взбрела на ум одна циническая история, проповедь съехала с дороги и заартачилась ровно искусанная слепнями кобыла… Ох, простите, сударыня, молчу как рыба. Итак, вы не хотите уезжать. И не хотите остаться у генерала, у вашего почтенного дядюшки. Но чего же вы тогда хотите?
— Я хочу… Нет. Не знаю.
Эрмелинда встала, подошла к окну. Прижалась лбом к раме, легонько постукивая пальчиками по зеленому стеклу. Герман беспокойно поерзал. Он смутно угадывал, что между ними есть тайная связь, но не умел ею воспользоваться, не умел принять руку, что ощупью тянулась к нему. От волнения только и мог, что болтать языком, причем вовсе не о главном.
— Вы слышали, пастор, крестьянские рассказы про жабу?
Ну же, пойми. Протяни руку. Коснись ее. Попытайся.
— Про жабу? Я что-то не понимаю… — пролепетал Герман в отчаянии от собственной несуразности.
— Нет? Бог с ней, это ничего не меняет. Слишком много всего случилось в последнее время. Во-первых, сватовство…
— Сватовство?! — Герман вскочил, дрожа от панического ужаса. — Вы замуж выходите? Господи, беда-то какая!
— А вы разве не знали? Я думала, вся Силезия уже знает.
— Да-да, возможно, но я впрямь ничего не знал. Сижу у себя наверху, как слепая сова в гнезде, ничего не вижу, не слышу, не разумею… В самом деле, ужасная новость. И кто же сей счастливец?
— Молодой Бенекендорф. Только вот не знаю, счастливец ли. В минувшую субботу я ему отказала.
— Отказали?! Бенекендорфу? Такая блестящая партия! Вы не иначе как шутите, барышня Эрмелинда, чтобы я не расстраивался?
— Зачем бы я стала шутить? Это чистая правда. Генерал, понятно, в бешенстве. Вчера устроился подле окна, что над входной дверью, и мне назло стрелял из дробовика по лакеям. Знает ведь, что я очень это не одобряю.
— Господи Иисусе, вот, значит, как… Опять за старое взялся… Кто-нибудь пострадал?
— Ничего серьезного. Старик Рюдигер получил заряд дроби в ногу. Какая гнусность, а?
— Ах, сударыня, кто вправе судить поступки столь знатного господина? Он властвует нами совершенно по своему высокому усмотрению, и нам должно терпеть его своенравие с тою же кротостью, с какой мы терпим бурю и непогоду. Ведь могли бы иметь и более сурового господина. Этакого Старого Дессауеца{19}! Или Калигулу! Или Тамерлана!
— Шутить изволите?
— Господь с вами! Я не менее серьезен, чем старик Рюдигер в тот час. Но не будемте говорить о подстреленных крестьянах… нет, это и впрямь сущее заклятье, болтаю как трещотка. О чем бишь мы говорили? Бенекендорф! Господи Боже, барышня Эрмелинда, такой человек! Три тысячи подданных. Имения чуть не по всей Силезии. Кровь — голубее не бывает! Сто шестьдесят четыре предка в книгах записано, если не ошибаюсь. И родной его брат в особенном фаворе у Его величества, так по крайней мере судачат злые языки. Какая партия! А вы дали ему от ворот поворот? Хвала Господу! Но почему, скажите на милость?
— Не знаю. Я не хочу замуж. И в Кведлинбург не хочу ехать.