Дело было в Пенькове - Сергей Антонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты отворишь или нет, старый черт? — спросил кучер.
Выдвигаемый засов зашумел, звякнула задвижка, дверь открылась, и дедушка Глечиков в портках и валенках встал на пороге.
— Ты чего приехала? — спросил он Тоню так, будто они не виделись часа два или три.
— Я насовсем, дедушка, из Ленинграда…
— Чего же ты так, среди ночи-то?
— Не терпелось доехать. Здравствуйте, дедушка! Глечиков троекратно, как полагается, приложился к прохладным щекам внучки и взялся помогать кучеру носить чемоданы.
— Что у тебя там, кирпичи, что ли? — спросил он, затаскивая чемоданы в темные сени.
— Книги, дедушка.
— А-а-а, книги! — протянул Глечиков, и охота таскать вещи у него сразу пропала. Однако постепенно он потеплел, оживился и даже пригласил кучера откушать чайку. Но тот отказался даже заходить в избу и поехал ночевать к Зефирову.
Тоня вошла в горницу. Душный запах рогожи и прелой картошки охватил ее.
— Сейчас я лампу засвечу, — хлопотал дедушка. — Ты стой, я сейчас засвечу. У нас электричество есть, да работает только до двенадцати… А после двенадцати электричество не работает — после двенадцати добрым людям электричество ни к чему.
Дедушка забрался на табуретку, засветил от лучины фитиль и долго неподвижно следил, как потрескивает, набирая силу, рогатый огонек. А Тоня смотрела на его освещенное дрожащим светом лицо, не то чтобы похудевшее, а какое-то усохшее, на его просвечивающую местами бородку, смотрела, как он затаив дыхание следил за огонькам, не туша лучины, чтобы, боже упаси, не расходовать лишней спички, — и вдруг в душе ее шевельнулось чувство, похожее на брезгливость. И долго потом вспоминала она напряженную фигуру дедушки, освещенную бледным керосиновым светом, и укоряла себя за это невольное чувство.
Лампа постепенно разгоралась, и Тоня оглянулась вокруг.
Вдоль длинной стены из угла в угол тянулась наглухо приделанная широкая скамья. В углу, возле закопченных икон, стоял неудобный квадратный стол, когда-то давно выкрашенный зеленой масляной краской. В другом углу виднелась крашенная той же краской деревянная кровать, заваленная свернутыми половиками, тулупами и ведрами. И под скамьей и под кроватью лежали грязные кучи картошки. Кухня была отделена от горницы дощатой, не доходящей до потолка перегородкой, оклеенной розовыми обоями. Шоколадные от старости бревна стен длинно и глубоко потрескались, и в трещинах торчали черенки ножей и вилок. Стены были голые, только на перегородке зеленовато блестело треснутое зеркало.
Изба выглядела мрачно и показалась Тоне нежилой, похожей на большую, давно не прибранную кладовку.
— Ну-ка, дайкось поглядеть, какая ты есть… — Дедушка слез со скамьи, взял Тоню за плечи и подвел поближе к лампе. — Ничего, гладкая. Как на карточке. Что не писала?
— Не знала точно — куда направят. Только сегодня в эмтээс решился этот вопрос. Попросилась сюда, и уважили. Оформили зоотехником.
— Значит — насовсем?
— Насовсем, дедушка.
— Вон какая политика! — протянул дедушка, внимательно оглядывая Тоню. Потом он вздохнул и пошел ставить самовар.
Тоня села на скамью и с тоской оглянулась кругом.
— А платить за тебя будут? — внезапно спросил дедушка.
— Что платить?
— Ну, квартирные, что ли. Ведь вот, к примеру, — дед вышел с лучинами в руках, — вот, к примеру, лектор из городу когда становится на постой, от колхоза хозяину трудодни идут.
— Я все-таки, дедушка, домой приехала, — нерешительно сказала Тоня.
— Это верно, домой, — вздохнул дед. — Не станут за тебя платить. Это верно.
И пошел разжигать самовар.
Из-за перегородки вышла кошка, худая до того, словно ее переехала машина, и уставилась на Тоню зелеными безумными глазами.
— Как ее звать, дедушка?
— Кого?
— Кошечку.
— Кошка, и все тут. У нее фамилии нету. Кошка еще больше расстроила Тоню, и изба показалась еще мрачнее и грязней.
— Клопов у тебя тут нет? — просила она с опаской.
— Кто их знает. Мне ни к чему, — отозвался дедушка.
— Хотя бы ставни открыть.
— Отворяй. Дело хозяйское. Тоня открыла ставни, но ночь была черная, и в избевеселее не стало.
Изредка вспыхивала молния, нехотя погромыхивал сухой гром, а дождя все не было.
— Как в плохой пьесе, — сказала Тоня, глядя в окно,
— Какая пьеса? — спросил дедушка. Она не ответила.
Крепко и часто стукая кривыми ногами, дедушка пронес тяжелый горячий самовар. Потом на столе появились два граненых стакана, каждый из которых дед внимательно понюхал, глубокие блюдца, крынка с топленым молоком, вазочка с мелко-мелко наколотым сахаром и другая вазочка с конфетами.
— У тебя и конфеты есть?
— А как же! Не хуже других живем, — самодовольно ухмыльнулся дедушка. — Вишь, какая горница. У других на такой площади цельная семья располагается, а я один, как барин, проживаю. И ни в ком не нуждаюсь. А порядка больше, чем у другой бабы. Вот гляди — на обои разорился. Заклеил доски обоями — не хуже как в городской квартире стало. Конечно, обои немного солнышком забелило, а то были вовсе хорошие обои, с картинками, вот какие были обои, — дед сдвинул зеркало и показал невыцветший темный прямоугольник.
Острое чувство жалости к дедушке пронзило вдруг Тоню, и ей стало стыдно за посылочки, которые она посылала ему. «Посылочками хотела откупиться», — подумала она и так расстроилась, что, сев за стол, даже не сполоснула стакана. Стали пить чай.
— Как дела в колхозе? — спросила Тоня.
— Да как дела? Никуда, попросту сказать, дела не годятся. Надумали какую-то кукурузу сеять, землю заняли, а ничего не уродилось. И так у другого хозяина коза больше молока дает, чем наша корова. А тут еще кормить нечем. Да и работать, считай, некому. Мужиков все меньше и меньше.
— У нас теперь основную работу не люди выполняют, дедушка, а машины. Трактора.
— Вот от тракторов вся и беда идет, — хладнокровно заметил дедушка, посасывая сахар и от этого шепелявя немного. — Трактора землю губят.
— Как так?
— А вот так. Трактора землю прибивают или нет? Пашня должна быть мягонькая, пушистая. А у нас как камень. Конечно, такая тяжесть ходит взад и вперед — другого и ждать нечего. Тут не то что кукуруза — тут ничего не вырастет. Теперь что на пашню, что на эту доску зерно бросай — одна политика. Ничего не родит.
— Да у тебя, дедушка, не то что антимеханизаторские настроения, а еще хуже.
— У меня настроения никакого нету! А вот обожди. Скоро вовсе земля ничего родить не будет из-за ваших из-за машин.
— И все у вас так думают? — как-то ошеломленно спросила Тоня.
— Все не все, а кто поумней, тот понимает. Напилась? Тогда спать ложись. А то нас будить некому. Петух — и тот не кричит.
— Почему?
— Подрался с соседским петухом, тот ему ожерелье пробил. С той поры и замолк.
— Драчливые у вас петухи.
— Как же им не быть драчливыми, когда Морозов их водкой напоил? Выпивши, и человек дерется, а тут петух. С этим Морозовым вовсе сладу не стало. Мимо его без молитвы не пройдешь.
Тоня сняла с кровати ведра и половики, положила твердую дедушкину подушку с ситцевой наволочкой, накрыла тюфяк и подушку простыней и легла. Дедушка потушил свет и забрался па печку. Но сон к нему не приходил.
— Тоня, спишь? — спросил он.
— Нет, — ответила она сонно.
— Вот я говорил про Морозова-то. Ведь он как? Он наклал ржаного зерна в водку, а потом это пьяное зерно и высыпал петухам. А мне ни к чему. Клюют и клюют, А теперь — не поет петух. И курей не топчет. Как думаешь, могу я за это на Морозова в суд подать?
Но Тоня не отвечала. Ей снова пригрезилось купе мягкого вагона, капризный инженер, которому не так заваривали чай, учительница, которая любит Гамсуна, вспомнилась вся их неестественная пассажирская вежливость, и, несмотря на то что Тоня уже спала, она думала и о безмятежном покое и душном уюте этого купе, и об этих людях, которым ни до чего нет дела, почти с ненавистью.
Последнее, что она услышала в эту ночь, были слова дедушки:
— А я в контору все ж таки заскочу. Может, все ж таки станут за тебя платить…
Глава пятая
Стихи и проза
Колхозная контора снаружи ничем не отличалась от жилых деревенских изб. Три окна с резными наличниками выходили на улицу; в нижнем углу двери чернела дыра для кошки. И только стеклянная табличка, на которой блестела накладной фольгой надпись: «Правление сельскохозяйственной артели «Волна», давала понять, что люди здесь не живут, а работают.
Больше всего места в конторе занимала печь. Судя по виду, ее не топили несколько лет.
Между окнами боком, отделяя собой кабинет председателя, стоял буфет с застекленными створками, обыкновенный буфет, созданный для тарелок, ложек, стопок и тараканов. В нем хранились дела. Буфет был дряхлый и попискивал, когда кто-нибудь входил в контору или по улице проезжала машина, а то и так, сам по себе. В дальнем углу стоял такой же древний, облезлый комод с пузатыми ящиками, без ключей и без ручек. Там тоже лежали дела, и когда Евсею Евсеевичу приходилось «подымать архив», он засовывал согнутый крючком мизинец в личину замка и, страдальчески сморщившись, тянул ящик на себя.