Юность моя – любовь да тюрьма. Рассказы о любви - Петр Алешкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А кто литкружок ведет? – перебил я его.
– Учителька одна! Энтузиастка, скажу я тебе…
– Где они собираются, здесь? – снова перебил я.
– В библиотеке, в библиотеке в этом же бараке… С того торца вход. В три часа, каждое воскресенье!
– Спасибо. До свидания, – повернулся я и пошел к двери.
– Напрасно, напрасно ты в хор не хочешь! Отличный хор! Я профессионал… Заслушаешься, – говорил мне вслед завклубом.
На удивление мое библиотека оказалась хорошей: собрания сочинений Лескова, Марка Твена, другие классики.
– Зек один завещал, – пояснил библиотекарь, бывший студент. Баклан, так звали тянувших за хулиганку. Кликуха у него – Кулик, по фамилии Куликов. Я, знакомясь, называл себя – Белый.
– Литературный кружок у тебя занимается?
– Вон там, – указал Кулик. За стеллажами с книгами виднелось небольшое пространство, где стояли журнальный столик, потрепанный диван, несколько стульев. – Стихами балуешься? – спросил он без иронии.
– И прозой тоже.
– Тогда тебе здесь место. Приходи в воскресенье… Ирина Ивановна рада будет, она каждому новичку радуется…
В воскресенье без четверти три я пришел в библиотеку.
– Проходи, собираются, – указал Кулик на диван за стеллажами.
Там я с удивлением увидел своего бригадира, пожилого, с большим ноздреватым носом, похожим на картофелину, и совершенно лысого. Сидел он много раз и много лет. Тело его за годы отсидки сплошь покрылось синими наколками. Кого-кого, а Калгана, так его звали, я не ожидал здесь встретить. Рядом с ним расположился на диване чахоточного вида незнакомый мне парень со впалыми щеками и резко выступающими скулами. На стуле пристроился мужичок небольшого росточка с круглым сморщенным лицом. Встретили они меня дружелюбно, особенно Калган, бригадир. Он усадил меня рядом с собой на диван, и все приговаривал с одобрением:
– Не ожидал… рад… очень рад… Что ж ты молчал раньше? – упрекал он меня, словно я работал с ним не три дня, а три года и скрывал, что пишу стихи.
Появились, шумно вошли два парня, должно быть одногодки, ненамного старше меня, застучали валенками у порога, обивая снег, начали раздеваться, громко споря о чем-то. В библиотеке сразу стало шумно. О чем шел спор, не помню теперь точно, помню, что он был литературный, о стихах. Кажется, один утверждал, что новое стихотворение Андрея Вознесенского говно, а другой называл его великим, классикой нашего времени. Калган сразу включился в спор, стал доказывать, что Асадов первейший поэт эпохи, пытался читать его некоторые стихи.
– Пришла! – вдруг прошелестело громко, и спор затих.
Мы повернулись к двери и молча стали смотреть сквозь стеллажи, как невысокого роста женщина, стоя спиной к нам, снимает коричневую искусственную шубку, вешает на гвоздь, снимает белую пуховую шаль, встряхивает иссиня-черными густыми волосами до плеч, вначале они показались мне крашеными, проводит несколько раз по ним расческой, поворачивается и с улыбкой идет к нам меж стеллажей, чуточку развернув одно плечо вперед, чтобы не задеть книги на полках. Не помню, какой я рисовал себе перед встречей эту лагерную учительницу литературы! Помню, что не такой! Мне показалось, что к нам приближается индианка или персианка, так смугла она была! Чуть пухловатое, смугло-темное лицо ее озарялось блеском зубов. Сильно заметен был синевато-фиолетовый пушок над верхней губой, сгущавшийся к уголкам припухших губ. Глядела она, приближаясь, своими бархатно-черными блестящими глазами на меня. Я, не отрывая своего взгляда от ее персидского лица, стал почему-то подниматься навстречу ей.
– Новенький? – по-прежнему с улыбкой глядела она на меня. – Садись, садись! – положила папку на коричневый журнальный стол с многочисленными белесыми кругами от стаканов, села на свободный, скрипнувший под ней стул и спросила: – Как зовут?
– Белый! – вякнул я и поправился. – Петр Алешкин…
– Хорошо… Люблю простые имена: Пушкин, Шишкин.
– Алешкин, – добавил я, вдруг чувствуя внезапный восторг, прилив иронии.
– Стихи?
– И проза.
– Это хорошо, а то у нас только один прозаик, – улыбнулась она Калгану, и он радостно заерзал рядом со мной. – Его прозу мы сейчас будем обсуждать… А потом перейдем к стихам… Вы нам почитаете свои? – снова глянула она на меня.
Калган писал о пиратах, о капитане Флинте. В главе романа, которую он читал, мелькали красивые названия: Бискайский залив, Карибское море, Сарагоса, Бильбао. Он читал, а я видел перед собой не лысого мужика с вспотевшим лбом и крупным ноздреватым носом, а романтического мальчишку, мечтающего о дальних землях и морях, где он непременно побывает, когда вырастет, не подозревающего, что вся его жизнь пройдет в лагерях, а каравеллы и пальмы он каждую неделю будет видеть только в бане, выколотыми у себя на животе… Неужели и мне суждено прожить такую жизнь? – промелькнула горькая мысль. – Нет-нет, надо любым способом менять ее, уезжать, удирать подальше от Уварова, туда, где меня никто не знает. Начинать сначала, выдираться из круга, водоворота, в который втягивает жизнь.
Я не ожидал, что глава из романа вызовет такие споры. Спорили даже о некоторых строчках: одним они казались вычурными, фальшивыми, другие убеждали, что в романтическом произведении они допустимы, приводили примеры. Народ был начитанный. Я только слушал, наблюдая с интересом за спорящими. Ирина Ивановна тоже молчала, ждала, когда спор иссякнет. По всему виду ее, по изредка вставляемым словам, чувствовалось, что спор ей нравится. Она хотела подключить к спору и меня, но я постеснялся, покачал головой, отказываясь.
– Хорошо, привыкай! – улыбнулась она, и у меня на душе стало тепло и уютно, как, помнится, бывало в детстве, когда просто так, ни за что, гладила меня по голове, ласкала мать.
Последней говорила о главе романа Калгана Ирина Ивановна, говорила быстро и много, слушали мы молча, не сводя с нее глаз, и, кажется, не только я, но и другие больше не слушали, а любовались ее бархатными улыбающимися глазами, реденькой черной челкой, прикрывающей половину высокого смуглого лба, ее пухлыми губами, наслаждались звуком ее мягкого женского голоса, и у каждого от нежности к ней ныло сердце.
Потом, волнуясь и дрожа, читал стихи я, читал на память, потому что не знал, что их в первый же раз будут обсуждать, и не переписал. Но обсуждать не стали.
– На слух сложно судить, – сказала Ирина Ивановна. – Сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– Ты молодец, у тебя много хороших строчек. Я не ожидала, признаюсь… Я рада, что ты пришел… Откуда ты родом?
У меня горело лицо, в душе был восторг от ее похвалы. Я был счастлив, что оказался среди поэтов: да, да, передо мной были поэты, избранники Божьи, а не уголовники. И они меня принимают, хвалят мои неуклюжие стихи. Я сгорал от нежности и любви к этой небесной персиянке.
– Из тамбовской деревни…
– Да, да, ты же сказал это в стихах о море… Прочти еще раз. В нем ты ближе всего подходишь к поэзии.
Я прочитал:
Я моря не видел. Мне море не снилось.Я вырос в тамбовской деревне степной.Но слушал я песни о вечности синей,И сердце мое наполнялось тоской.
И вот я стою на утесе высоком,И синяя вечность играет у ног.И вдруг показалось мне, будто б я сокол,И поле пшеницы шумит подо мной.
– Посидеть бы тебе над ним еще, поработать. Могло бы хорошее стихотворение получиться… – сказала Ирина Ивановна.
– Мне понравились стихи о страннике, – вставил Калган. – От души сказано!
– Это там, где строки: «но нету счастья в жизни сей! Себя я узнаю в грядущем и вижу: странник средь полей с пустой котомкою бредущий». – Я поразился ее памяти: один раз послушала и запомнила наизусть. Вот так да! Потом ее память меня не раз поражала, – Нет, нет, эти строки надуманы, не выплеснулись из души, не его характера. «Откуда ей ведом мой характер?» – подумалось мне. – А в стихах о море, я вижу подтекст, глубину, символ. Там об извечных ошибках человека говорится, о человеческой душе. Все мы склонны рваться вперед, мечтать, думать, что счастье, счастливые дни впереди, придут, когда мы достигнем того-то, а когда достигаем, видим, что ошиблись, что вся эта синяя вечность – мишура, а счастливые дни были как раз там, позади, когда мы мечтали о вечности синей. И кто знает, – вдруг грустно заметила она. – Может быть, кто-нибудь из нас назовет счастливыми днями, дни, проведенные здесь, в колонии. Не дай Бог, конечно! – вздохнула она и замолчала.
Мы тоже молчали, не сводили с нее глаз, ждали, что скажет дальше. И она заговорила, глядя на меня, как мне показалось, с особой интимной улыбкой. Видимо, так всем казалось, когда она улыбалась им.
– А сентиментальщину брось, не пиши. Это безвкусно. Да и себя губишь…