Моя мать смеется - Шанталь Акерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю почему, но я дорожу своей кровью. Это темное чувство, и мне не хотелось бы выставлять его на обозрение. Я уверена, что, выставив его, я выставлю на обозрение что-то такое, что мне в себе не нравится, так что пусть остается в темноте. Лучше оставить его в темноте, по многим причинам. Хотя порой я говорю себе, что надо искать правду, но какую? Это очень важно. В книгах и фильмах сразу чувствуется, когда в них есть правда. Даже когда она не проясняется – тогда особенно остро чувствуется. Когда она не проясняется и когда чувствуется, что она там есть, что-то происходит, подспудно и медленно, порой очень медленно, когда вы даже об этом не думаете, и вдруг раз – и эта правда проявляется, и это удивительный момент, он не всякий день случается, и это хорошо, так хорошо, что вдруг чувствуешь себя легко и спокойно.
Завтра сестра уезжает. Я уже сейчас боюсь ее отъезда. Я останусь одна с матерью, которая при первой возможности хватает мое лицо, чтобы поцеловать с умиленным видом, таким умиленным, что я отворачиваюсь. Кроме того, она ужасно сентиментальна. Мы с сестрой ее останавливаем. Заранее.
Тогда она говорит, мне здесь даже поговорить не дают. Но почему-то, уж не знаю почему, ее не хочется слушать. Или если мы смеемся, и она говорит, ну да, смейтесь надо мной, смейтесь. Но нам нужно смеяться. Смеяться, как сумасшедшим. Иначе весь этот поток сентиментальности обрушится на нас, и мы не будем знать, что с этим делать, а это тяжело.
Порой тяжесть длится часами. Ни мне, ни ей это не нравится. Это перебор. Но мать это обожает. Словно это вызывает к жизни любовь.
Может быть, это и есть любовь, не знаю. Наверное. Какая-то такая любовь. Не знаю.
Иногда я говорю себе, что матери нужно подарить собаку. Но она не хочет собаку из-за дождя и потому что боится упасть.
Я нашла себе маленькую комнату в большой квартире матери, чтобы писать в ней, запершись. Комната забита вещами. Мне это не мешает, даже наоборот.
У меня есть убежище. Я пишу и курю, открыв окно.
Нельзя, чтобы она почувствовала запах дыма, говорит сестра, тогда ей тоже захочется курить, а с ее сердцем это конец.
Сегодня сестра отвезла ее к парикмахеру. Это ее первый выход после больницы, и сразу – к парикмахеру.
Ей было невыносимо смотреть на себя, такую растрепанную.
Да, у этой женщины, которая была такой красавицей, осталось на голове всего несколько волосинок. Наверное, ей тяжело больше не быть красавицей. Я понимаю. Я почти всегда всё понимаю, хотя мне порой хотелось бы не понимать.
И тогда у меня болит сердце.
А затем снова за стол.
Обед.
Она еще не села за стол, а уже спрашивает, что мы будем есть завтра. Она имеет в виду, когда сестра уедет. Но не говорит.
Ей хочется верить, что я не смогу ей готовить.
Я говорю, что смогу, тогда она говорит, что обычно, когда я приезжаю, готовит она, и снова пытается меня обнять, когда я прохожу мимо, а я уклоняюсь и внезапно чувствую себя жестокой, даже глупой. Что здесь такого в конце концов, почему бы не дать себя обнять, ей бы было приятно.
Но трудно видеть вот так, черным по белому, то, почему я осталась ребенком-стариком.
И почему не смогла устроить свою жизнь.
И спасает только письмо. Опять.
Но когда я пишу, я опять пишу о ней, и это не освобождение, как представляют себе люди, которые не пишут. Нет, не освобождение. Не настоящее.
За столом у нее закрываются глаза.
Да, парикмахер ее утомил.
Сразу после этого она прилегла на диван. Спит.
Мне тоскливо. Это пройдет. Завтра. И даже если мне тоскливо, я не буду отвечать на письма С. Я считаю себя сильной. И приказываю себе ничего не делать. Но когда писем нет, я их жду и не думаю о С., которая тоже должна ждать вот так, ждать писем, думаю только о себе, о том, как я умею бороться.
Теперь, перечитав письма, которые она мне посылала тогда и потом, я испытываю сожаление. Не о нашем разрыве, нет. О том, что не сказала правду в ответ.
Я только и делаю, что сожалею, и хотела бы ей об этом сказать. Но я знаю, что уже слишком поздно, и что, вероятно, лучше ничего не говорить, и что на этот раз мне надо подумать о ней, а не о себе.
Я только и делаю, что сожалею, но лишь о письмах, а не обо всем остальном.
Это был наш первый разрыв, и я должна держаться.
Я держалась некоторое время, а потом она приехала ко мне, когда я ее не ждала, и я не смогла сказать «уходи». Сказала только, что ты здесь делаешь? Я не была рада. Но она сделала вид, что так и надо, и вошла.
Не надо было ей открывать.
Моя мать появляется в маленькой комнате.
Иди сюда. Я тебя раздражаю?
Нет, дело не в этом, у меня проблемы.
Но ты должна их решить. Да, я решу.
Я легла спать.
Я прячусь то в одной комнате, то в другой, и мне становится стыдно, что я прячусь.
Иду в комнату, в которой она сидит. Пытаюсь найти тему для разговора. Спрашиваю, ты дочитала свою книгу?
Нет, не могу дочитать, глаза болят. Плохо вижу.
Мне не следовало спрашивать, дочитала ли она книгу. Следовало догадаться, что будет что-то такое.
Стою там несколько секунд и опять иду прятаться. Потом, даже спрятавшись, чувствую ее присутствие, говорю себе, тогда какой