Из сборника Моментальные снимки - Джон Голсуорси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Отчасти ты прав. Ну и что?
- Если это так, то я не хочу этим заниматься, вот и все.
Джимми Каунтер присвистнул.
- Дружище, вот я сейчас пишу заметку о скачках от имени "Завсегдатая ипподрома"... а на скачках я не бывал уже много лет.
- Ну, это простительно.
- Все простительно в нашем деле. Закрой глаза и глотай, что дают. Ведь ты только выполняешь заказ.
- Значит, стоит прилепить ярлык благопристойности, и от этого все сразу станет приличным? Так, что ли?
- Скажи, старина, что ты ел за завтраком?
- Послушай, Джимми, мне кажется, я зашел в тупик. Никогда такого со мной не бывало.
- Ну, что же, смотри, чтобы это не повторялось. Вспомни Дюма-отца. Я слышал, что под его именем выходило по шестьдесят романов в год. Разве ему это повредило?
Таггарт взъерошил свои жесткие рыжеватые волосы.
- К черту все! - проговорил он.
Каунтер рассмеялся.
- Тебе платят, ну и делай, что от тебя требуют. Стоит ли расстраиваться? Газеты должны раскупаться. А статья Джорджи Гребе - это приманка немалая.
- К черту Джорджи Гребе!
Таггарт надел шляпу и вышел, провожаемый свистом удивленного Каунтера. Весь следующий день он занимался другими делами, стараясь убедить себя, что он чудак.
Таггарт даже пытался поделиться своими мыслями с другими журналистами. "Чего ты волнуешься из-за пустяков? - говорили одни. - Чем наша работа плоха?" "Ничего не поделаешь. Жизнь заставляет", - оправдывались другие. И все-таки Таггарт никак не мог уговорить себя взяться за статью Гребе. Ему вспомнилось, что его отец в сорок пять лет переменил свои религиозные убеждения и был отлучен от церкви. И Таггарт почувствовал себя очень несчастным, как будто у него обнаружился наследственный туберкулез.
В пятницу его вызвал к себе главный редактор.
- Доброе утро, Таггарт! Я только что вернулся. Послушайте, передовица для завтрашнего номера - это не статья, а перечень фактов. Куда девался мой стиль?
Таггарт переминался с ноги на ногу.
- Видите ли, сэр, - начал он, - я подумал, что, может быть, вы для разнообразия сами захотите ее отработать. А факты в ней верны.
Шеф в упор посмотрел на Таггарта.
- Дорогой мой, неужели вы думаете, что у меня есть на это время? Так каждый напишет. Я не подпишу статью в таком виде. Ей надо придать блеск. Таггарт взял статью из рук начальника.
- Не знаю, смогу ли я? - сказал он. - Я... я... - Он вдруг умолк.
Редактор добродушно осведомился:
- Вы нездоровы?
Таггарт отрицательно покачал головой.
- Дома неприятности?
- Нет, сэр. - Тогда принимайтесь за дело. А как статья Гребе?
- Да никак.
- Не понимаю!
Таггарт почувствовал, что все его тело напряглось.
- Дело в том, что я не могу написать ее.
- Что за чушь! Сойдет любая белиберда, нужен только соответствующий колорит.
Таггарт судорожно глотнул воздух.
- В том-то и дело... Ведь это значит вести с публикой нечестную игру, сэр.
Таггарту показалось, что шеф начал вдруг увеличиваться в размерах.
- Я не понимаю вас, Таггарт.
И Таггарт выпалил неожиданно для себя:
- Я не желаю больше писать за других, сэр, если это не хроника или информация.
Редактор побагровел.
- Я плачу вам за определенную работу. Если не желаете выполнять указаний, мы можем обойтись без ваших услуг. Что с вами, Таггарт?
Таггарт криво усмехнулся:
- Приступ угрызений совести, сэр. Ведь речь идет о простой коммерческой честности, не так ли?
Главный редактор выпрямился на своем вращающемся стуле и добрых двадцать секунд внимательно разглядывал Таггарта.
- Ну, знаете! - произнес он наконец ледяным тоном. - Меня еще никогда так не оскорбляли. Вы свободны. Прощайте!
Таггарт положил бумаги на стол и, тяжело ступая, направился к двери. На пороге он обернулся.
- Очень сожалею, сэр, но ничего не могу с, собой поделать.
Начальник сухо кивнул головой, и Таггарт вышел.
В течение трех месяцев он наслаждался свободой. Журналистов было больше, чем нужно. К тому же его имя не пользовалось известностью. Гордость и застенчивость не позволяли ему обратиться в "Журнальное объединение" за рекомендацией. Он даже не решался объяснять другим, за что его "вышибли". Не говорить же, что из-за его более высоких моральных правил, чем у товарищей-журналистов! Два месяца Таггарт прожил сносно, но в последние две-три недели дошел до нищеты. И все-таки чем больше он размышлял, тем острее чувствовал, что он прав, и тем меньше склонен был поделиться с кем-нибудь своими мыслями. Лояльность по отношению к бывшему начальнику, которого он оскорбил своим осуждением, боязнь прослыть глупцом, а главное, опасение, как бы его не обвинили в хвастовстве, заставляли его молчать. Когда его спрашивали, что побудило его бросить работу в "Объединении", он отвечал: "Разногласия по принципиальному вопросу" - и отказывался от дальнейших объяснений. Таким образом, сложилось общее мнение, что Таггарт просто чудак. Никто в "Журнально-газетном объединении" толком не знал, почему он ушел, но Каунтер рассказывал, что Таггарт перед уходом ругал Джорджи Гребе и отказался писать за него статью. Статью написал кто-то другой. Таггарт читал это "произведение" вне себя. Оно было явно неудачно, и столь неумелая подделка все еще возмущала того, кто успешно занимался этим в течение долгого времени, не испытывая угрызений совести. А когда в газете появилась статья за подписью сэра Кейна, которой тот, конечно, не писал, Таггарт вслух выругался. Она была так же не похожа на статью, которую он написал бы за сэра К. Кейна, как его собственные стоптанные башмаки на изящную обувь шефа, чуть не каждый день менявшего ее. Таггарт с тяжелым чувством читал передовые статьи за подписью своего бывшего начальника, отмечая многочисленные стилистические погрешности, сделанные тем, кто заменил его, Таггарта. Когда Таггарт читал "Маяк", на его розовощеком, обычно веселом лице появлялось горькое выражение, и, дочитав, он ерошил свои жесткие волосы. Таггарт обладал стойким характером и ни разу не назвал себя дураком, думая обо всех неприятностях, которые ему пришлось испытать. Но день ото дня в нем росла уверенность, что бунтовал он напрасно.
Теперь он сидел, прислонившись к изгороди, и слушал пение птиц. Оно приводило его в мечтательное настроение. Странные существа - люди! Чертовски терпимы! Разве он не был таким все эти годы? Власть ярлыка - вот что поражало его сейчас. Стоит прилепить к чему-либо ярлык приличия, и все будет считаться приличным! Да!.. - А все же, как его ни назови... Совесть!.. С ней трудно сладить.
АКМЭ {*}
Перевод Г. Злобина
{* Высшая степень совершенства (греч.).}
В наши дни талантливому человеку не приходится голодать. Доказательством может служить рассказ о моем друге Брусе.
Когда я познакомился с ним, ему было под шестьдесят и он уже написал пятнадцать книг, которые завоевали ему репутацию "гения" среди немногих знатоков. Жил Брус на Йорк-стрит, в доме, примечательном тем, что входная дверь в нем всегда была открыта; здесь он занимал две небольшие комнаты в мансарде, куда вела расшатанная лестница. Мне думается, не было писателя более равнодушного к тому, что о нем думают. К печати Брус относился с глубочайшим пренебрежением, но не с тем, какое появляется у писателей от чтения рецензий на их книги (ибо Брус никогда, кажется, не читал критических статей), а с убежденным презрением "оригинала", чуждого современной цивилизации, человека с душой бродяги, который покидал свою мансарду и на много месяцев отправлялся странствовать, а потом возвращался, чтобы перезимовать и написать книгу. Брус был высокого роста, худой, лицом он напоминал Марка Твена: черные щетинистые брови, жиденькие вислые усы, седые, как и его вьющиеся волосы; глаза у него были грустные, темно-карие, пронизывающие, как у совы, они придавали суровому лицу необычное выражение: казалось, дух этого человека витал где-то далеко от тела, в котором был заключен. Брус был холостяком и как будто избегал женщин. Возможно, это было следствием горького опыта, потому что женщинам он очень нравился.
Тот год, о котором идет речь, был материально чертовски трудным для Бруса. Чего он мог ожидать при своей страсти писать о том, что в его век никого не увлекало? Последняя книга Бруса не имела никакого успеха. Кроме того, он перенес операцию, которая дорого стоила и истощила его силы. Когда в октябре я пришел навестить Бруса, он лежал, растянувшись на двух креслах, и курил бразильские сигареты в желтой, из кукурузного листа обертке - черные и необычайно крепкие; он их обожал, а на меня они действовали убийственно. На коленях у Бруса лежал блокнот, а на полу возле него валялись исписанные листки. Комната имела очень невзрачный вид.
Я не видел Бруса более года, но он встретил меня так, будто я был у него только вчера.
- Привет! Вчера вечером я был в этом... как его... кино. Вы там когда-нибудь бывали?
- Когда-нибудь? Да знаете ли вы, с каких пор существует кино? Примерно с тысяча девятисотого года.