Вась-Вась - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– ?Разве это хорошо? – спросил я. – Вместе жить и даже не целоваться.
– Я целуюсь только по любви. Я к нему не навязывалась. И вообще, я скоро улечу обратно.
– Тогда я умру! – Петя карнавально хлопнул в ладоши.
Аня сказала:
– Здесь все время собаки. И лают и воют. Слышите?
Все замерли.
Петя неуверенно гавкнул: “Гав-гав”, – и замолк.
Как это противно человеку, когда нечто неведомое равнодушно и бойко проскальзывает по его струнам, пока подплывают сумерки. Внутри человека, по кишкам, по селезенке, по диафрагме, по сердцу, проносится “дзыынь”, звук повисает, угасая, и дальше – тишина, темнота и трепет.
Ждешь новую тревогу, которая возникнет из ниоткуда. И делается по-настоящему не по себе.
– Вася прав, – сказал я, – они всегда лают за городом. – Облокотившись, я накрыл уши ладонями. – Иногда мне кажется, что борьба ангелов и бесов – это борьба кошек и собак. Кошка ближе к человеку мирному, а собака – к тому, который в атаке. Активный человек в этом мире демоничен, затворник живет с ангелом. Но есть ангел-воин, у которого меч. Он подобен кошке, способной победить собаку! В моем детстве мы снимали дачу и из Москвы с собой вывозили Пумку. С ней вечерами было тихо. Она била всех окрестных псов. Она их гнала огородами!
Я был уверен: против любой собаки она выйдет победительницей. Потом она стала болеть и ушла от нас умирать. В лес, куда еще. И снова собаки стали лаять, даже забегать на участок. Ведь Пумка ушла. Однажды в церкви, где мой папа служит, завелись мыши. Ночью они бегали по всему храму и писком будили сторожиху. Тогда в храм завезли мою Пумочку, на два дня. Мою драгоценную, горячую. Двух дней хватило! Помню, я приехал с отцом на вечернюю за час до службы. Я наблюдал кошку, как приключение. Она расхаживала крадучись, источая душистый жар, откормленная, благородно серая, в черных жестоких полосках, брюхо туго. Глаза желтые, узкие. Служба еще не началась, Пумке дали расхаживать. Она и расхаживала. Белые стены, шелест свечек, когтистые шлепки воска. Пумка выгибала спину, обнюхивала каменные углы, вела ухом на шорохи и всхлипы, терлась о медь и дерево. Но на прислужниц и на меня посматривала равнодушным краешком жреческого ока. Иногда, уловив мышь, она замирала, кожа ее пробегала волнами под шерстью, и хвост, напряженный, сильно и часто бил по каменному полу. Но милее всего моя Пумочка была мне, когда она на ковре вдоль алтаря стала перекатываться, вдавливаясь серым в красное и мурлыча. Дыхание ее – свежее, с хрустом, как будто будильник заводят, – слышалось четко и громко.
Я смотрел на Пумку и видел в ее царствовании победу над собаками. Собак-то в храм не пускают!… Как-то раз к родителям в гости пришла женщина с болонкой. Пумка метнулась – никто ничего не успел – и стала терзать собачку. Женщина ее подхватила на руки. Пумка стрелой взлетела и заодно вскрыла женщине вену. Я помню лужу крови – одновременно человечьей и собачьей. Мы Пумку оттащили, заперли. Муж женщины вынул ремень и перетянул ей руку. Собачка тряслась, пищала, кровоточила рваным язычком. Привели розоватую, а уносили грязно-бурую… Вы знаете о роли животных в истории? Гуси Рим спасли. А собаки? По преданию, собака укусила Магомеда. Моя мама дружила с Шульгиным, он рассказывал много мистических историй, в том числе про то, что собаки не трогают цыган. Мама с Шульгиным познакомилась в доме отдыха. Он был начисто лыс, с крутым лбом и седой бородой. Шульгин был галантен с дбухами и оттого так причудливо проследовал среди великолепных гримас русской истории. Шульгина не удавалось прихлопнуть. Черносотенец, февралист, белогвардеец, советский гражданин. Он рассказывал, как в лесу встретил цыганку. Она просила денег. У него при себе не было,
и он отправил ее в усадьбу брата неподалеку, где гостил тем летом. Когда она скрылась, Шульгин с ужасом вспомнил, что сегодня готовится охота и на двор спущены голодные псы. Он побежал к дому. Во дворе увидел: они трутся о ее ноги и стелются перед ней.
– Ау! Уа! Ааа! – Проснулся Ваня. – Уа! Ааа!
Аня подскочила к коляске, вытащила младенца, побежала с ним на веранду, зажгла свет, вытащила грудь.
Я наблюдал, как она, неподвижная, держит его близко к стеклам, но зрелище под стеклами было как витраж – прекрасное, космически-далекое и бесплотное.
Совсем стемнело. Пользуясь теменью, стал наскакивать ветерок. Травы испускали густые ароматы, освобождая накопленную за день благодать. Тьма словно бы сократила пространство, потому что вдруг над ухом я услышал скрип, безошибочно понятый как лесной.
Аня вышла на крыльцо, прижимая младенца к голой груди. Свет веранды неверно озарял нас, ветки сада и даже дотягивался за забор.
– Ульянка! – позвал Петя.
– Что?
– Полюби! – Он выбросил руку к ее смутным волосам.
Тень от руки мелькнула птицей.
– Заколебал уже! – Девочка подскочила. Оттолкнула стол, побежала.
Хлопок. Она скрылась за калиткой.
– Коня мне! – Петя прыгнул к дому, рванул приставленный к стене велосипед.
Пробежал с дребезжащей кобылкой.
На дороге заслышалось возбужденное:
– Стой!
И визгливое:
– Отстань!
Отчаянный вскрик. Гневный грохот металла. Все оборвалось, затихло.
– Ай, ты живой, – заиграл напуганный голосок.
В ответ раздалось истошное кряхтенье, такое шумное, как будто лесному гному поднесли рупор к завязи крошечного рта.
Заскрипела калитка. Они вошли.
– Зачем ты за мной погнался?
– Зачем ты побежала?
Петя шел, опираясь на Ульяну, приволакивая ногу.
– Что с тобой? – спросил я.
– Сорвал локоть, – просипел он.
Аня унесла дитя в дом, Ульяна открыла воду, Петя засучил рукава.
Я принес фонарик из кухни. Полоснул светом, и в луче проступило обилие крови. Я дал фонарь Ульяне. Она подтолкнула Петю к воде, навела огонь на умывальник.
Вода, красная от крови, громыхала о железное дно. Розово-алый поток, оживленный фонарем. Комары и мотыльки попадали в луч, танцуя, кружась, шарахаясь, возвращаясь. Петя хныкал и здоровой левой баюкал разгромленную голую правую под водопадом.
– Он так кровью не истечет? – спросил я.
Он хныкнул резче и дернул рукой под водой. Ульяна молча светила на воду и руку.
Я достиг калитки и выскочил на дорогу.
Лес стоял, прямыми соснами встречая чужака. Мягкие отражения горящих окон, иссеченные и замызганные тенями садовых ветвей, лежали на дороге. В десяти метрах просматривалось железо. Я подскочил и нагнулся. Велосипед был разломан пополам. Один кусок – колесо, сиденье, рама, другой – колесо, руль, педали с цепью, развратно свободной. Надо же было так упасть!
Я посмотрел на лес внимательно и подумал о том, что он мне сейчас совсем чужой. Я стоял на дороге, где меня подбадривали размытые полосы электричества, лазутчики уюта, и вдыхал острую смолистую свежесть, к которой так просилось слово “жестокость”.
Здесь, на кромке леса, я вдруг вспомнил Наташины густые волосы молдаванки, которые она наверняка распускает перед сном. Распускает… Неожиданно я вспомнил о них с вожделением.
Мне подумалось о связи волос и леса. Лес подобен волосам древнего человека, моего далекого предка, свидетелем ему были разве что вечные звезды. Лес – как волосы, длинные и густые. От них идет волна ужаса. Льет дождь – лес тяжелеет и намокает, сырая волосня душегуба. Ночной лес зловещ безупречно. Лес и тьма – спутанные волосы в сочетании с черной кожей каннибала.
Страшно и сладко узнать в нем себя. Так собака вспоминает в себе волка.
Я глянул вперед на темную дорогу в мазках призрачного огня. Там, впереди, было шевеление какой-то каши. Я вглядывался. Навстречу неслось приветливо: гавк-гавк-гавк…
Я поспешил вернуться за калитку.
Во дворе по-прежнему спасали Петю. Сейчас Аня лила ему йод из склянки в месиво локтя и по ноге. Штанина его была завернута, открывая сырое мясцо голени. Петя скрипел зубами, Ульяна светила.
Я выхватил у нее фонарь. На круглом стекле алела крепкая капелька огненной крови.
Я поднес фонарь к подбородку и оскалился. Ни капли брезгливости. Один кураж! Подсветка снизу вверх делает рожу жуткой.
– Ха!
Аня отшатнулась, склянка упала в темноту.
– Отдай! – закричала Ульяна.
Я скалился и рычал.
Петя всхлипнул.
Ульяна с внезапной сердитой силой навалилась на меня, выкрутила фонарь, встряхнула.
Капля растянулась по стеклу.
Свет стал мутно-рыжим.
Это было в мае, в Москве.
Молочная капля ползла по Аниной смуглой просторной груди, пропитывая кожу, теряя белизну. Меня заводила осторожность, которая от нас требовалась. Мне хотелось глубоко в ее ошпаренное нутро, где было нагло и грубо, но хлипко и пугливо. Ее уже можно было сотрясать, слегонца. Она лежала передо мной, готовая, как невеста.
Дорога была скользкой и чистой.
– Ой, потише!
Я остановился. Снова двинулся. И снова. Она задышала сильнее. Трясти ее надо было бережно и вкрадчиво. Не разгуляй ее, не рванись жадно. Будь прохладен.