Вась-Вась - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Молдаванка!
Он зачастил, не отрываясь от дороги, как будто дочитывая часы, спешил к первому возгласу литургии.
– Они все цыгане, Сереж! Я свою вину знаю. Я вам эту бабу привел. Этих молдаван у нас в поселке наняли. Ее муж со товарищи храм строят.
Я и растаял! Обрадовался – у нас никогда храма не стояло. Когда ее увидел, подумал: молодая, денег мало, дай-ка вам помогу и ее пристрою, и спросил: будешь младенца нянчить? Она ласково так согласилась. Разговорились. Сказала, что в Бога верит. Оба природу любим, грибы, ягоды. Рассказал ей про куриный гриб – по вкусу второй шампиньон, – великое дело. Она говорит: если грибы три часа вываривать, потом хоть поганку жуй. Я за своими компьютерами все эти годы скучал по лесу с грибами!
Не разобрался я в ней. Наглая она! Она, Сережа, хуже компьютера. От меня убегает, сына твоего уносит. Я к твоим заходил раз-другой. Дочку привел, Ванюшу поцеловать. А эта манки - только я на двор – бегом. Или на дорогу с коляской. Или за дом. Или в дом. Лишь бы от меня. Глаза прячет, под нос бормочет, ребенка прижимает, он ревет. Даже Любка моя заметила: “Пап, а чего тетя такая идиота?”
– Идиота?
– Вместо идиотка – идиота говорит. Это после Америки. Привыкла. Но я не переучиваю. Слово-то плохое.
– А Аня?
– Прости, по-моему, цыганка твою жену подчинила. Хоть бы раз она обезьяну одернула! Одна молчит, другая хамит. Хамит и бегает – вот-вот ребенка уронит!
– Я с тобой согласен, – сказал я. – Мне Наташа тоже не нравится. Она меня не уважает. Я бы ее выгнал, но кого взять?
– Некого совсем. Но обезьяна – это ноу комментс. Год назад жила одна старуха, Полина Никитична. Так с детишками ладила… Супер! Поменялся поселок. Мало кто остался. Мать в Москве, отец в могиле, дед с бабкой тоже лежат. Бывало, сяду над лужей и муравья на подорожнике плавать запущу. И такая тишина вокруг. Где замки богачей – там коровы паслись. Мой поселок, моя родина, школа здесь моя, наше кладбище. Теперь все забились по домам, по дворам. Или гуляют в специальном месте – на детской площадке. Раньше весь поселок был детская площадка! И лес… Я с четырех лет по лесу один гулял.
– Не боялся? – прозвенела Ульяна.
Мы въехали на окраину поселка.
– Ученые доказали: в лесу кислорода – как в открытом море! – провозгласил Петя. – Голова варит – можно открытия совершать!
– Вот именно, – одобрил Вася. – В лесу надо уметь плавать. С детства. Однажды на полянке заяц выскочил, еще до школы было. Я к нему шаг, и он ко мне. Не поверите: я его по голове гладил! За ухом чесал! Как кошку! Верите?
– Куда ж без веры… – устало сказал я и, уже сказав, уловил в своем голосе иронию и печаль.
Центральная улица была отутюженная, серо-стальная. По краям выстроились деревянные домики. Мы свернули на улицу Льва Толстого, половина которой лоснилась той же гладью, и это было понятно: вдоль краснели кирпичом пять одинаковых крепостей, самодовольно жмущихся друг к дружке. Дальше гладь обрывалась, начинались деревянные жилища и дорога превращалась в острые куски старого асфальта, так что остаток Льва Толстого вилял, прыгал и бранился из-под колес.
Затем случилась столь же расхристанная ул. Маяковского. Мы свернули на Лермонтова, где был вызывающе короткий отрезок глади у одинокой красной крепости, и дальше простиралась голая земляная пыль.
Справа деревянные дома, слева деревья леса. Приехали.
– Будьте здоровы! – сказал Вася и улыбнулся очаровательно.
Я, как всегда, предложил ему деньги.
– Да ты в своем уме! – Он засмеялся и укатил. В конец улицы, к своим.
Смерть придвигалась к нему.
Счастливо!
Я отпер калитку.
– Наконец-то! – Жена кормила сына на деревянных ступеньках. Грудью, выпростанной из цветастого сарафана.
Я и не подумал ревновать ее грудь к Пете, смущенно засопевшему у меня за спиной, точно это его кормят.
Дом был большой, двухэтажный. Напротив – строение кухни. От дома к кухне вел дворик шириной в два кошачьих прыжка. Пятачок с вкраплениями бетона, выложенными морской ракушкой и блестками затупившегося стекла, и с подметенной уютной землицей.Из-за куста жимолости краснела коляска. У кухни расположился водопровод: жестяная раковина. Вытянутое тонкое железо, изгибаясь на конце, выдавало сейчас струю. Блестящая, она рассекала знойный воздух и рушилась. Как здорово жидкий холод совпадал с летом, нагретым двором, по квадрату которого ползали вялые, подбитые жарой мухи… И с этой любимой молодой женщиной и моим младенцем.
Он, не отвлекаясь, ел молочко, почавкивая в лад одному ему слышному гудению жары и морщась бровкой на гром воды. Толстоморденький.
– Хорошо, что вы приехали! Здесь так скучно! – сказала Аня приподнятым голосом.
Она сложила губы и вытянула для поцелуя. Скуластая, темные с медным оттенком волосы до плеч. Яркие глаза. Хрупкие раскосые брови.
Я подошел и поцеловал. Засосал ее рот?- с четкой лодочкой верхней губы и мякотью нижней.
Она была притягательно вспухшая после родов. Вся она жадно дышала под сарафаном – гладкокожая. Тело – воплощенное лето. Вот от этого лета напитывался наш сын.
Я смотрел на них и ощущал всю ее под сарафаном: после рождения ребенка, мне мнилось, я мог переселяться в ее тело. На мгновения я стал ею. Дышал, подрагивал теплый живот, ниже возбуждающе и мучительно кусались колючки: отрастала в паху вчера соскобленная шерсть.
– Здесь так хреново! – сказала Аня.
Ступня ее смуглела в дачном зеленом шлепанце, узкая, с облупившейся красной краской на мелких пальчиках.
Когда мы познакомились четыре года назад, Аня поразила меня. Глаза ее самонадеянно полыхали. Она припечатывала всех подряд вспышками негодования. А сейчас они были на мокром месте, ее глаза, острые уже не весельем, а обидой.
Раньше она была лиха и люта. Я ее принял такой, восхитился, но пытался управить. Она менялась. Все время от зачатия до родов, вопреки расхожим суждениям о злобных беременных, становилась тем добрее, чем больше рос живот… После родов она совсем смягчила сердце. Ночью, разбуженный горьким плачем любимого человечка, я бредово воображал, что вся ее злоба теперь перешла к нему.
Да, она избыла свою злобу. Но к этому ее новому теплу примешалось нечто жалкое. В нее проникла химия проигрыша.
Я смотрел, как сынок сосет грудь. Грудь настоящую, бабью. Эту грудь хотелось жать, дергать, награждать сосок щелбанами, выбивая молочную слезу за слезой.
В июльском саду пела вода, светила струя.
Из кухни вышла девка и выключила воду.
– Яви-ился… – Она шагнула на середину пятачка и командно встала, уперев тяжелые руки в тяжелые бока. – Обосраться и не жить…
На ней были потертые джинсы, нечистая голубая майка “Pepsi”. Черные-черные волосы, вьющиеся и перепутанные, пронзали несколько шпилек. Лицо темнело, липкое и вытянутое. Глаза насмешливо гуляли.
– Скажи, Ванек, папашка! Небось в Москве – водка да бабы…
Это была Наташа. Няня. Ровесница, 26, она внушала мне тайное стыдное почтение своим упрямым и озорным взором.
– Ну? И чо ты привез родным?
На свежем воздухе под запахи леса работал ее гипноз хозяйки. За этот гипноз я не любил Наташу все сильнее и безнадежнее. Интересы нянькины были просты – вылакать супец понаваристей, семечки погрызть, выпросить тряпку, завистливую гадость брякнуть. Она все время кляла тутошнюю местность, светлую малокровную землю, говорила, как хорошо было в ее румяном селе, где они жарили кабанчиков. Она вынуждена жить здесь, в вагончике, рядом со стройкой! Муж ее, укладчик кирпичей, тут.
Наташа нанялась к нам в няньки через Васю. Уже и Васю она закошмарила своей дикостью. Ты же слышал, читатель, как он только что ужасался в дороге! Но где было брать другую? Она помогала укладывать, мыть и возила в коляске моего сына.
– Шиш… – зашипела Наташа и заржала: – Шиш привез?
Я нагнулся, приложил губы к пуховой младенческой головушке. Мерное, четкое движение: втянул – проглотил, втянул – проглотил… Теплая голова, полная дивным молочным маревом. Втянул – проглотил. Раздражение мое вдруг пропало. Подумаешь, гадина. Зато сынок растет.
Я распрямился:
– Денежки тебе привез, Натали!
– Наташ, погуляешь с ним?- Аня спрятала грудь в сарафан.
Младенец заелозил лицом, слюнявя пеструю ткань.
Наташа выкатила коляску из куста. Аня, оторвав от себя младенца, уложила, и он заплакал.
Няня повела коляску, свободной рукой смахивая со лба путаницу волос.
– Часик! – крикнула жена, словно пробуя голос под гулкими сводами разношенного родами нутра. – Часик, Наташ!
Ребенок рыдал. Скрипели колеса. Няня, дернувшись комьями затылка и шпильками (это она кивнула), увозила мою кровинушку. Звук плача удалялся, но огорчение в плаче возрастало. Нет, Ваня не хотел быть с нею!
Калитка распахнулась, Наташа отступила.
На пороге сада стоял Вася. Она помедлила и привстала на носки кедов: