Семь месяцев саксофона - Миша Ландбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мим, – говорю я, – теперь я ухватился… Это ведь отлично, что я ухватился, верно?
– Ещё бы! – молчит медвежонок. – Теперь ты не Дырка Сучья…
– Только вот моя мама…
– Да, только твоя мама…
***
«На меня находит, – сказала тогда мама, – на меня просто находит…»
***
Иногда находит и на меня, только я не стану напиваться и терять сознание.
Лейтенант Кон требовал: «Не сметь умирать без боя!» – и мы делали так, как требовал наш командир, потому что были хорошими солдатами и знали, что на войне не бывает личных вкусов и мнений – это в школьные годы позволяется орать об этих очень-очень-очень-очень-очень-очень-очень-очень личных вкусах и мнениях – а на войне для личных вкусов и мнений нет времени; времени нет даже для слёз.
Конечно, сейчас не война, но раз солдат – всегда солдат, и он никогда не посмеет умереть без боя…
***
– С собою не сражаются, – мама сидела в углу дивана и держала в руках диск с записью Шопена. – Не с собою!.. Наверно, я негодная мать и негодная женщина, но сражаться с собою – грех! Разве можно против своего Создателя? Сын, прости… Можешь не прощать… Мир, думаешь, на чём держится? Нет, не на добре и не на любви, как и не на жестокости. Мир на правилах и законах держится!.. Везде и во всём правила и законы… Даже беззаконье – непременный закон мира!.. Только я есть я, и по правилам мира у меня не получается; мне по своим нужно, по собственным… Ты не прощай, только знай, что я сражаться пыталась, но вся, как есть, грехами обросла, ибо по правилам мира сражалась… Против себя сражаться не получается… Конечно, человека можно хорошенько встряхнуть, а бомбы и пули покалечить могут, только тоска, страсть, мечта – они ведь и в глухом, и в слепом и даже в обрубке, который не в состоянии самостоятельно с кровати скатиться…
– Мама, ты не обрубок… – сказал я.
***
Выбегаю на утреннюю улицу. Дома выпускают из себя людей, словно океанские рыбины выпускают из себя икру. На тротуаре скулит щенок: кто-то наступил на хвостик. «Потерпи, малыш», – говорю щенку. Боль отошла – щенок больше не скулит и весело играет хвостиком. Так оно: правила и законы мира…
«Ни простить, ни осудить маму не смогу! – думаю я. – Она – раненый солдат, который сражался, как мог, сражается, как может; покалеченный солдат в не очень надёжном, но в своём окопе».
Мой город – мой мир. Вглядываюсь в мир. Законы мира. Законы людей…
***
На улице Кинерет, возле решётчатого заборчика, женщина бьёт по щекам мужчину. Она это делает неторопливо, даже лениво, но получается звонко. Заметив меня, женщина решает, видимо, передохнуть.
– Принёс портрет вашей девочки, – говорю я.
– Красота! – радуется женщина.
Надеюсь, бить мужчину по щекам женщина больше не будет. Правила людей…
***
На ступеньках центрального магазина города раскладываю карандаши, бумагу, точилку.
Мальчишки уже здесь: они наблюдают за тем, как я рисую лица.
– Портрет сотворишь? – спрашивает мужчина в синем пиджаке. Когда-то я учился в одном классе с его дочкой. У неё был только отец, а у меня только мать.
– Мы с вашей Гитит ровесники, – говорю я и провожу на бумаге первые линии. – Любопытно, как вы относитесь к нашему поколению?
У мужчины шевелятся ресницы, потом замирают.
– С надеждой, – задумчиво говорит он. – С несколько умеренной надеждой.
Кивком головы изображаю понимание и высказываюсь вслух:
– Когда нет надежды, то не ведомо, что с собой делать…
– Наоборот, – шепчет мужчина. – Если бы у меня не было надежды, то я бы знал точно, что с собою делать!
– Что же? – настораживаюсь я. – Что бы вы сделали тогда?
– Повесился бы.
Оглядываюсь на мальчишек – наш разговор их не интересует…
– Сегодня портрет не получается, – говорю я.
– Может, в другой раз…
– Верно, – говорю я. – Настанет время, и эту площадь назовут моим именем.
– Удачная мысль, – задумчиво произносит мужчина. – А не скажешь, когда это время настанет?
– Когда подохну, – объясняю я. – Таков закон людей…
Мужчина уходит молча. Молча комкаю лист.
Мальчишки разбегаются – я им больше не интересен. Дети – народ жестокий. Впрочем, завтра они придут снова. Дети – народ непредсказуемый…
Во рту горечь, словно наелся гадости. Зная, что главная сила войск – в стойкости духа, я задираю голову и свищу громко-громко.
***
На тротуар заползает длинная кривая тень.
– Вам чего? – спрашиваю.
Человек с длинными седыми волосами говорит тихим, едва слышным голосом:
– Познакомиться хочу… Давно уже…
– Что ж… – веду человека в кафе «Будьте здоровы!», делюсь своим обедом.
– Твоя мама спасётся, – тихо говорит длинноволосый Колдун. – Свершится чудо, и она спасётся.
– Без чуда не получится?
– Я реалист! – говорит он ещё тише.
– Реалист, верящий в чудеса?
– Жить в Израиле и не верить в чудеса – не реально!
– Вот как! – вытаскиваю сотенную, вырученную за портрет девочки с улицы Кинерет, и предлагаю кутнуть.
Колдун пьёт красное вино; я – коричневое пиво.
– Почему на моей маме не женитесь? – спрашиваю. – Ведь вы её любите?
Колдун оставляет вино.
– Любить – это полдела!.. С Эстер мы могли бы дышать вместе, спать вместе, голодать вместе, даже умереть вместе, но никак не жить вместе…
– Она больна, – говорю я.
– Твоя мама не больна, то есть, я думаю, что больна не она…
– Иногда и я так думаю.
– Если кого-то любишь, – говорит Колдун, – то знаешь о нём такое, о чём никто другой и не догадывается…
– Вы знаете о моей маме такое, о чём никто другой не догадывается?
– У твоей мамы что-то с памятью: не умеет забывать! И ещё у неё душа чешется…
– Чешется?
– У твоей мамы в душе блохи… Постоянно…
– Считаете, что именно б лохи?
– Твоя мама душу наизнанку выворачивает, и блох водкой прижигает…
– О чём вы?
У Колдуна бесконечно усталый взгляд:
– Ты – нормальный? – спрашивает он.
– Да, – говорю я.
– Да?
– Да.
– Да?
– Нормальный! – кричу я.
– Тогда не поймёшь… – серая кожа возле глаз судорожно морщится, и только по-прежнему недвижны зрачки. – Ты как все… «Мадам, поймите, – говорили ей в семьдесят третьем, – сейчас этой маленькой стране не до роялей… Поймите… Понять постарайтесь…» Ползая с тряпкой по лестничным клеткам чужих домов и утопая в собственном поту, твоя мама очень старалась, но так и не поняла… Родив в конце семидесятых тебя, она всё ещё не понимала…. Она очень старалась, и вдруг сообразила, что её время вышло, что движение стрелок на часах – это всего лишь игра слепой инерции, а поняв это, бритвой изрезала себе пальцы. С забинтованными, омертвевшими руками твоя мама стала появляться на собраниях Рабочей партии, где с интересом разглядывала возбуждённые и радостные лица… И сама пыталась тоже… Но однажды (в девяностые её больше ни в чём не убеждали) она нашла в траве диск с записью Шопена… С тех пор… Твоя мама, если пьянеет, то не от водки…
– Моя мама ухватилась, – говорю я. – Вам этого не понять.
Колдун молча поднимается с места и уносит негнущееся тело на негнущихся ногах.
Хочу побежать за ним и, схватив за рукав, крикнуть: «Какого чёрта игрушечный рояль в лечебницу приносил?» Но не трогаюсь с места, а потом говорю себе: «Плевать!»
***
Через дорогу телефонная будка.
– Алло, Давид, на кой мне хрен обеды Плоткиной?
– Мне бы твои заботы, – сопит в ответ Давид.
– Что, капитан, так худо?
– Да, так ху… И не называй меня капитаном!..
– За конторкой лавки ты напоминаешь…
– Заткнись!
«Капитан, кажется, идёт ко дну», – думаю я.
Жара не спала, и лица прохожих блестят, как смазанные маргарином блюдца. В такие дни гражданам следует выдавать садовые лейки – пусть друг друга водичкой поливают; ибо всё, что на свете ни вытворяется, всё – во имя и ради ближнего!
***
На тротуаре, под деревцем, две девочки с блокнотиками.
– Ведём опрос населения, – поясняет та, у которой розовые щёчки.
– Хотим выяснить, о чём народ думает, – добавляет другая. – Ну, скажем, ваше личное мнение по вопросу о…
– Мнение отсутствует, – сообщаю я. – Ни личного, ни тем более какого-либо иного…
По личикам девочек пробегает тень изумления, и в анкете опроса отмечается: «У господина мнение отсутствует».
«Надо же такое, – думаю я. – У господина мнение отсутствует».
***
– Знаю, – сказал Колдун, – и про записку знаю, и про дверь… Девять раз дверь отворилась, за долгие годы – девять раз…
***
– Что новенького? – спрашиваю у человечка в проходной.