Новая Европа Скотт-Кинга - Ивлин Во
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне кажется, нам следует помолчать. Лорд-мэр собирается произнести речь.
— Он не есть человек образованный. Политик, и все. Говорят, что у него мать…
— Тс-с-с…
— Я думаю, что его речь не будет интересная.
В центре зала стало несколько тише.
Речь лорда-мэра была заранее отпечатана на машинке. Он косился на эти листки своим единственным глазом и читал с запинками.
Скотт-Кинг улизнул. Где-то, словно в непостижимой дали, у буфетной стойки, замаячила перед ним одинокая фигура Уайтмейда, и Скотт-Кинг направил к ней нетвердые шаги.
— Вы пьяны? — шепотом спросил Уайтмейд.
— Не думаю… просто голова кружится. От переутомления и от шума.
— Я лично пьян.
— Да. Это заметно.
— Я сильно пьян?
— Просто пьян.
— Дорогой мой, дорогой Скотт-Кинг, тут-то вы, если можно так выразиться, тут-то вы и заблуждаетесь. Со всех точек зрения и по всем существующим меркам я куда, куда более пьян, чем вы это великодушно отметили.
— Ну и отлично. Давайте только не будем шуметь, пока лорд-мэр говорит.
— Я, конечно, не притворяюсь, что понимаю по-нейтральски, а только сдается мне, что этот, как вы его там называете, лорд-мэр несет полную ахинею. И похож он, мне кажется, на гангстера.
— Просто политик, наверно.
— А вот это еще хуже.
— Ощущается настоятельнейшая, просто неотложнейшая потребность где-нибудь присесть.
Хотя они были знакомы всего один день, Скотт-Кинг любил этого человека; они столько вместе выстрадали и продолжали страдать; они выражались по преимуществу на одном языке; они были товарищи по оружию. Он взял Уайтмейда под руку и вывел его из зала на прохладную и укромную площадку, где стоял маленький позолоченный плюшевый пуфик, вовсе не предназначавшийся для того, чтобы на него усаживались. Здесь они и присели, два безвестных, захудалых господина, присели в укромном, глухом углу, куда едва доносились отзвуки речей и аплодисменты.
— Они ее запихивали в карманы, — сказал Уайтмейд.
— Кто? И что?
— Слуги. Еду. В карманы своих длинных ливрей с галунами. Они уносили ее для семьи. Мне досталось всего четыре макаронины. — Совершив вдруг мгновенный, крутой вираж, он сказал: — Она выглядела ужасно.
— Мисс Свенинген?
— Это великолепное создание. Но когда я увидел ее переодетой к ужину, это был жестокий удар. Вот тут что-то умерло, — Уайтмейд прикоснулся к груди, — там, где сердце.
— Не плачьте.
— Не могу сдержать слезы. Вы видели ее коричневое платье? И эту ленту в волосах? И этот платочек?
— Да, да, все видел. И пояс.
— Пояс, — сказал Уайтмейд, — это уж свыше всех сил. Вот тут что-то захлопнулось. — Он прикоснулся ко лбу. — А вы ведь помните, какая она была в шортах? Валькирия. Что-то из тех героических времен. Нечто богоподобное, невообразимо строгое школьное совершенство, староста женской спальни, — произнес он в каком-то экстазе. — Представьте себе, как она вышагивает между койками косички, босые ноги, а в угрожающе поднятой руке — щетка для волос. О Скотт-Кинг, Скотт-Кинг, как вы думаете, она ездит на велосипеде,?
— Уверен в этом.
— В шортах?
— Конечно, в шортах.
— Кажется, всю жизнь так и ехал бы с ней, на заднем седле тандема, через бесконечный сосновый бор, чтоб в полдень присесть среди хвойных игл и съесть пару крутых яиц. Представьте себе, как эти сильные пальцы чистят яйцо, представьте себе, Скотт-Кинг, — и скорлупу, и белок, и этот глянец. Представьте себе, как она будет его кусать.
— Да, это должно представлять собой великолепное зрелище.
— А теперь вспомните, какая она сейчас, здесь, в этом коричневом платье.
— Есть вещи, о которых не следует вспоминать, Уайтмейд. — И Скотт-Кинг тоже обронил несколько сочувственных слез, предаваясь их общей печали, навеянной невыразимой, воистину космической тоской вечернего платья мисс Свенинген.
— В чем дело? — спросил доктор Фе, подходя к ним. — Слезы? Вам здесь не нравится?
— Виной лишь платье мисс Свенинген, — сказал Скотт-Кинг.
— О да, это трагично. Однако у нас в Нейтралии привыкли храбро, с улыбкой встречать подобные горести. Я не хотел вам мешать, я только хотел спросить, профессор, готова ли у вас к вечеру небольшая речь? Мы рассчитываем, что вы скажете несколько слов на банкете.
Для участия в банкете они вернулись в «Риц». В пустом холле сидела только мисс Бомбаум, которая курила сигару в обществе какого-то мужчины омерзительной наружности.
— Я уже пообедала, — сообщила она. — А сейчас я докурю и уйду.
Было уже половина одиннадцатого ночи, когда они наконец сели за стол, столь обильно покрытый арабесками из цветов, лепестков, мха, лишайников, стелющихся трав и древесных побегов, что он был скорее похож на цветник Ленотра, чем на обыкновенный стол. Скотт-Кинг насчитал шесть бокалов разнообразных форм и размеров, стоявших перед ним среди всей этой зелени. Невероятно длинное меню с золотыми буквами лежало на его тарелке рядом с карточкой, где было напечатано на машинке: «Доктор Скотч-Кинк»[2]. Как и многие другие испытатели, ставившие до него подобный эксперимент, Скотт-Кинг обнаружил, что долгое воздержание от пищи вконец отбило ему аппетит. Официанты сами управились с закуской, но, когда дело дошло наконец до супа и Скотт-Кинг поднес ко рту первую ложку, на него вдруг напала икота. Ему вспомнилось, что то же несчастье постигло трагическую экспедицию капитана Скотта в Антарктике.
— Comment dit-on en français[3] «икота»? — спросил Скотт-Кинг у своего соседа.
— Plait-il, mon professeur?[4]
Скотт-Кинг икнул.
— Ça, — сказал он. — Ça est le hoquet. J’en ai affreusement[5].
— Evidemment, mon professeur. Il faut du cognac[6].
Официанты уже выпили не раз и продолжали пить коньяк без удержу, так что под рукой у него оказалась бутылка. Скотт-Кинг осушил целый стакан коньяку и стал икать с удвоенной силой. В течение всего долгого ужина он икал беспрерывно.
Сосед по столу, давший ему столь неудачный совет, судя по его карточке — доктор Богдан Антоник, секретарь Ассоциации Беллориуса по международным вопросам, был обходительным мужчиной средних лет, чье лицо носило следы непрестанных невзгод и усталости. Когда позволяла икота Скотт-Кинга, они продолжали беседу по-французски.
— Вы не гражданин Нейтралии?
— Пока нет. Надеюсь им стать. Каждую неделю я обращаюсь в Министерство иностранных дел, но они каждый раз обещают дать ответ через неделю. Я не столько из-за себя беспокоюсь — хотя смерть, конечно, ужасная вещь, — сколько из-за семьи. У меня семеро детей, все семеро родились в Нейтралии, и все не имеют подданства. Если нас вышлют на мою несчастную родину, там они, без сомнения, всех нас повесят.
— В Югославию?
— Я хорват и родился еще при империи Габсбургов. Это была настоящая Лига Наций. В молодые годы я учился в Загребе и Будапеште, в Праге и Вене — человек был тогда свободен и мог поехать куда захочет; он был гражданином Европы. Потом нас освободили, и мы очутились под властью сербов. Теперь нас снова освободили, и мы оказались под властью русских. И каждый раз появлялось больше полиции, возникало больше тюрем, совершалось больше казней. Моя бедная жена — чешка. Ее нервная система вконец расстроена нашими невзгодами. Ей все время кажется, что за ней следят.
Скотт-Кинг попытался издать тот слабый, невнятный и уклончивый возглас сочувствия, который так легко удается англичанину, не знающему, что сказать; но, конечно, речь идет об англичанине, не страдающем от икоты. Звук же, который в этих особых обстоятельствах издал Скотт-Кинг, и человеку менее чувствительному, чем доктор Антоник, показался бы издевательским.
— Я думаю, вы правы, — сказал он просто. — Здесь на каждом шагу шпионы. Вы заметили в холле человека, с ним рядом сидела женщина с сигарой? Это один из них. Я здесь уже десять лет, так что всех их знаю. Одно время я был вторым секретарем в нашем Представительстве. Это высокий пост, можете мне поверить, потому что хорвату нелегко попасть на нашу дипломатическую службу. Все посты отдавали сербам. А теперь уже нет Представительства. Мне не выплачивали жалованье с 1940 года. У меня осталось несколько друзей в Министерстве иностранных дел, и они по доброте своей иногда подбрасывают мне работу, вот как сейчас. Однако в любой момент может быть заключено торговое соглашение с русскими, и тогда нас всех выдадут.
Скотт-Кинг сделал попытку сказать хоть что-нибудь.
— Вы должны выпить еще коньяку, профессор. Единственный способ. В Рагузе у меня, помнится, часто случалась икота от смеха… Больше, уж наверно, нигде.
Хотя народу на банкете было меньше, чем на приеме в мэрии, шум здесь стоял еще более удручающий. Банкетный зал в «Рице», весьма обширный, имел все же архитектуру более мишурную и интимную, нежели в мэрии. Там высокие потолки словно уводили весь этот пронзительный гомон в намалеванную голубизну неба, где он рассеивался средь плывущих в вышине божественных созданий, а фламандские охотничьи сцены, которыми были расписаны стены, там словно обволакивали и глушили в бесчисленных складках одежды все эти резкие звуки. В «Рице» зеркала и позолота только отражали обратно в зал этот ужасающий грохот; вдобавок на застольный стук и говор, выкрики официантов и прочие шумы накладывалось пение смешанного молодежного хора, чей громогласный фольклорный репертуар способен был испортить самый жизнерадостный деревенский праздник. Нет, не о таком ужине мечтал Скотт-Кинг, сидя у себя на уроке в Гранчестере.