Богатство - Майкл Корда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Де Витт попытался выдержать ее взгляд, но не преуспел. Он посмотрел на гобелен, который Кир Баннемэн перекупил у Фрика, фламандский шедевр пятнадцатого века, изображавший изгнание из Эдемского сада, затем снова на Элинор. Выражение лица его тещи казалось, в точности отражало лицо ангела с огненным мечом. -Дело в том, – выговорил он, наконец,– что девушка утверждает, будто они были женаты.
Часть первая
Первый камень
Глава 1
Наконец она осталась одна. Собственная квартира в Нью-Йорке когда-то была для нее одним из самых блистательных и недостижимых мечтаний. Сегодня она казалась холодной и враждебной, как чужая.
Ее никогда не грабили, хотя квартирные взломы были главной темой разговоров ее соседей, здесь был Вест-Сайд Манхэттэна, в конце концов, поэтому она знала множество людей, которых грабили, и большинство из низ рассказывали, что переживали своего рода эмоциональное изнасилование, обнаружив, что в их квартире кто-то рылся. Место, где ты считал себя в безопасности, согласно утверждали они, таким больше не было, и ты никогда не сочтешь его безопасным снова.
Теперь Элизабет Александра Уолден очень хорошо понимала это чувство, хотя все ее имущество было на месте. Неистребимая сигарная вонь держалась в воздухе, мебель сдвинута, ковер испещряли следы, полупустой кофейник стоял на антикварном китайском лакированном столике, где, конечно, останется пятно, и обрывки скомканных упаковок от полароидной пленки валялись на полу. Везде, где она видела, пепельницы были не просто полны, но переполнены.
Она спросила себя, почувствует ли себя лучше, если приберется, решила, что нет, затем все равно принялась это делать, в точности так, как ожидала бы от нее мать. Горожане могут позволить себе роскошь предаваться скорби, но фермеры держат свои чувства в узде и скрывают их от чужих взглядов.
Она усвоила это с четырех лет, когда упала и разбила коленки. Отец поднял ее, вытер слезы и торжественно сказал: "Дочери фермеров не плачут, Лиззи". Она знала, что он в этом уверен – ее отец верил во все, что говорил, хотя он никогда не говорил много. С тех пор она чувствовала себя виноватой всякий раз, когда плакала. Она не плакала даже на его похоронах.
Сегодня, с горечью сказала она себе, отец был бы ею доволен. Она удержалась от слез, несмотря на то, что понимала, что их отсутствие шокирует всех – полицейских, Кортланда де Витта, даже врачей. От нее ждали слез. Она упрямо отказалась подчиниться.
Несколько часов она она жаждала, чтобы они убрались из ее квартиры со своей экипировкой, своими камерами, своими вопросами и уверенностью, едва скрывающей обвинительный тон, как будто о н а каким-то образом ответственна за смерть Артура Баннермэна. Теперь она едва ли не хотела, чтоб они вернулись. Все, что угодно – или почти все – лучше, чем быть здесь одной, не в силах заплакать.
В поисках цели, которую она сразу осознала как неверную, она принялась разгребать завалы – вымыла пепельницу, полировала лакированную столешницу, пока не исчезли все отметины, кроме кольца, оставленного проклятым кофейником, пропылесосила ковер.
Когда-то она снимала квартиру в Виллидже вместе с девушкой, которая имела привычку преодолевать эмоциональные кризисы, оклеивая обоями все поверхности квартиры, что были в наличии. Иногда она могла работать ночь напролет, в молчании, безответно, как ребенок, страдающий аутизмом, полностью поглощенная выравниванием бумаги внутри кухонных шкафов или створок чуланов. Александра съехала, когда она добралась до стен ванной и потолка. Но теперь она впервые поняла, что скрывается за подобной бессмысленной деятельностью.
Она понятия не имела, сколько времени, однако догадывалась, что рассвет недалек. Она должна быть измучена, но вместо этого, движимая какой-то маниакальной, бесцельной энергией, взбивала подушки, двигала мебель туда-сюда, даже начистила серебряную рамку, в которую была заключена единственная фотография, где она и Артур Баннермэн были запечатлены вместе.
Фотография была сделана на балу в Метрополитен-Музее, и, к сожалению, в кадр попало еще несколько человек. Артур Баннермэн рядом с ней, но слегка в стороне, как будто намеревался сохранить между ними на публике определенную дистанцию. Его руки были глубоко засунуты в карманы смокинга – возможно, чтобы удержаться от желания обнять ее, и он смотрел прямо в камеру. В тот момент, когда его сфотографировали, на лице его было слабо заметное раздражение.
Всякий, увидевший фотографию, решил бы, что они – абсолютно чужие друг другу, и это, без сомнения, он и хотел продемонстрировать. Что огорчало, но эта фотография – все, что у нее было, кроме его подарков, и все, что теперь будет, думала она, протирая тряпочкой стекло.
Потом она позволила себе взглянуть на телефон на антикварном столике, который купила после стольких колебаний. Она была слишком дочерью своего отца, чтобы с легкостью тратить деньги, даже если те неожиданно посыпались дождем.
Более, чем когда-либо в этот момент она жаждала поговорить с кем-нибудь, с любым, кто мог бы предложить ей утешение и понимание, вместо того, чтобы задавать слишком много вопросов. Список тех, на кого можно было надеяться, отметила она, был не так велик, а посреди ночи становился еще короче, Она подумала о матери, но вот уж чего следовало ожидать от матери, так это много вопросов, и на большинство из них трудно было ответить.
Сколько бы ни было времени, ее мать, вероятно, уже проснулась, даже если учитывать, что в Иллинойсе сейчас на час раньше. На молочных фермах жизнь вращается вокруг домашнего скота, тот, кто не доит коров в три часа утра летом, или в четыре зимой, не может быть фермером. Даже сейчас, когда в этом не было нужды, мать каждое утро вставала в три, шла на кухню, чтобы сварить себе чашку кофе, и выпивала ее в одиночестве, сидя за большим, выскобленным сосновым столом, напротив места, где отец Алексы каждое утро усаживался в чистом комбинезоне – он верил, что день надо встречать чистым, какая бы грязная ни предстояла работа – свежевыбритый и нетерпеливый, чтобы успеть на дойку.
Александра старалась придумать, как поделикатней сообщить матери, что она овдовела, но поскольку она еще не рассказывала, что вышла замуж, это было затруднительно, и не облегчалось обстоятельством, что Артур был более чем вдвое ее старше – много более, гораздо старше, чем ее мать.
Она почти слышала голос матери, задающий вопросы, которые сперва казались наивными и невинными, но всегда безжалостно приводившие к истине. Мать Александры многим соседям в графстве Стефенсон казалась далекой от реальной жизни, казалась такой даже в юности, но за этим удивленным выражением больших наивных голубых глаз, и общим впечатлением избалованной южной красавицы, не способной взглянуть фактам в лицо, она была, как хорошо знала Алекса, крепка, как гвоздь, и вдвое его острее. То, что она не желала знать, она предпочитала не слышать, но скрывать что-либо от нее было невозможно.
Алекса догадывалась, что тут же скажет мать: "Не знаю, Лиз, что бы подумал твой отец" – ритуальная фраза, даже сейчас, шесть лет спустя после его смерти, позволявшая не говорить, что думает о н а. Алекса давно прекратила думать о себе как "Лиз", "Лиззи", или даже "Элизабет". Теперь Элизабет ( или, что хуже, Лиз) казалась ей другим человеком, отличным от нее самой, и это делала общение с матерью еще более затруднительным. Алексу учили "никогда не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня" – извечный домашний девиз, как во всех фермерских семьях, но с тех пор, как она переехала в Нью-Йорк, она выучилась многому другому, и помимо прочего – откладывать то, что возможно. Ей следовало позвонить матери, и чем скорее, тем лучше, но в данный момент не было настроения.
Она взяла телефон, набрала номер и прислушалась к сигналу. Послышалось клацанье, пауза, а потом примерно тридцать секунд звучала песня Мадонны "Материальная девушка". Саймон Вольф менял музыкальный сигнал на автоответчике по крайней мере дважды в неделю, чтобы показать свое отношение к вещам. "Мы живем в материальном мире, и я – материальная девушка" – пропела Мадонна с чувством, которое Саймон, несомненно, разделял, затем собственный голос Саймона – осторожный, нейтральный, ничего не выражающий, предложил оставить свое имя и адрес. Это было типично для Саймона – не сказать, что его нет, или он скоро вернется, даже не назвать своего имени.
Саймон не считал, что нужно говорить кому-либо больше, чем абсолютно необходимо. Он был из тех людей, что не только избегают вносить номер своего телефона в справочник, но уничтожают конверты со старых писем, перед тем, как их выбросить, как будто кто-нибудь может заглянуть в мусорный ящик и узнать их адрес.
– Саймон, это я, – сказала она после гудка. Казалось, прошло очень много времени, и не было никакого ответа, кроме шипения ленты. Она в нетерпении терла пыльной тряпкой кожаную поверхность стола. Неужели он спит? Но даже при нормальных обстоятельствах он был ярко выраженной "совой", для кого четыре часа утра все равно, что полдень. Или он просто не желает с ней разговаривать? Это, конечно, возможно, но вряд ли. Если Саймон чем-либо наслаждался, так это вмешиваясь в чужие драмы. Дайте ему разрыв, развод или попытку самоубийства, и он без промедлений примчится к вашей двери в любое время суток.