Незабудки - Виктор Улин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борьба без правил.
Борьба, основанная на вероломстве, убийстве отцов сыновьями и мужей неверными женами. Всемирный хаос, сознанием которого я упивался.
Любопытно, что даже этот замечательный предмет в школе подавался так, будто в дохристианские эпохи истории не существовало вообще.
Но она была, я это знаю.
Я не сомневался, что вообще античность была куда лучше нынешних времен, поскольку не знала ни христианства, ни сифилиса.
Были древние греки с золотым руном, были нибелунги и дикие полчища монголов…
Изучая историю разных народов, я подмечал национальные особенности.
И пытался сопоставить себя с ними.
Мне казалось диким сравнивать судьбу каких-нибудь лакированных обезьян вроде эфиопов — которые, кажется, до сих пор живут, имея верблюдов вместо денег — и мою нацию.
Или Америка… Ее всегда пытались представить как идеал мировой демократии и наилучшего государственного устройства.
Однако я читал про американцев и понимал, что нет более тупых людей. Они никогда не смогут сражаться как герои. Даже как ничтожные ублюдки французы, на несколько десятков лет поднявшиеся на мировой уровень за счет гения Бонапарта.
Но триста спартанцев, сдерживавших натиск во много раз превосходящего врага…
Вот, например, строки античного гекзаметра, говорящие о подвиге воинов, выполнивших долг перед Родиной:
«Путник! Пойди и скажи нашим гражданам в Лакедемоне,
Что, их заветы блюдя, здесь мы костьми полегли!»
Это была История с большой буквы.
Однако больше всего меня привлекала история Древнего Рима. Эта империя стала моим любимым периодом человечества.
Мне нравилось в римлянах абсолютно все. И простота их государственного устройства. И вышколенная идеальность армии. Завоевавшей полмира и бывшей в состоянии завоевать его остаток, если бы придурки императоры побольше заботились о делах. А поменьше о своих удовольствиях, которые черпали в разврате.
Даже сама внешняя атрибутика, сами чеканные римские орлы завораживали меня.
Точно, мне стоило родиться в Древнем Риме.
Правда, там было совершенно неразвито изобразительное искусство.
Если не считать вечной, но имеющей ограниченные выразительные возможности энкаустики.
Но в Риме я нашел бы себе иное применение…
16
Сколько себя помню при жизни отца, он все время талдычил, что я должен стать образованным человеком.
Что он понимал под этим словом, я представляю с трудом. Ведь сам он, «выбившись в люди», образования не получил. Разве что выучился читать, писать, считать и разбирать бумаги.
Меня он прочил в чиновники.
В кого прочила меня мама, я не осмелюсь предположить.
Она была настолько тиха, что идеалом для нее наверняка служил какой-нибудь библиотекарь.
Куда и как собирался отправить меня отец за образованием, я не знал.
Думаю, что прежде всего он бы пожелал, чтоб я закончил школу и получил аттестат.
Но в школе мои дела шли все хуже и хуже.
Чем больше я постигал самого себя и свое будущее в искусстве, тем труднее становилось насиловать волю, чтобы получать положительные отметки.
Учителя меня не любили.
Эти старые обезьяны понимали, что я умнее их.
Не в смысле образованности, конечно.
Ведь я был ни в зуб ногой в их предметах.
Но глядя в ненавистные рожи, я точно знал, о чем они думают и что скажут в следующую секунду.
А они, тупо всматриваясь в мои большие голубые глаза, не могли ведать, что творится в моей душе. Как ни пытались, не могли проникнуть за перегородку, поставленную мною перед моим внутренним миром.
Кроме того…
Кроме того, несмотря на полное отсутствие каких-либо провокаций с моей стороны, они подспудно подозревали во мне опасную мощь публичного слова. И они наверняка боялись меня, зная эту мою способность. И постоянно ожидали от меня какой-нибудь гадости.
Словно я собирался подбить учеников на бунт.
Они не знали, что у меня даже в мыслях не было ничего подобного.
Потому что, во-первых, я был абсолютно равнодушен к своим ничтожным одноклассникам. Все они вместе, тупые и задавленные моралью своих семей, не стоили моего мизинца — чтобы поднимать их на какую-то войну, рисковать чем-то ради них.
А во-вторых, я не собирался жертвовать ничем ради искусства. Которое требовало всего времени жизни.
И тем не менее учителя ненавидели меня настолько, что часто я слышал за спиной откровенный шепот: вот, мол, идет этот малохольный. Именно в школе через паскудные слухи я узнал о родстве отца и мамы, которым учителя объясняли мои кажущиеся отклонения.
Конечно, слезы, блестевшие в глазах шестнадцатилетнего подростка при декламации каких-нибудь трогательных стихов казались им отклонением.
Слава сумасшедшего преследовала меня все годы в школе. Учителя тщательно подогревали ее, не давая угаснуть.
Я ненавидел их так же, как они меня.
И хотя отец толкал меня к образованию, моя школа сделала все, чтобы само слово стало для меня ругательным. А «образованных» людей я стал сторониться, как чумы. Потому что от их образованности не видел никакого толка. Они кичились ею, как родовые аристократы фамильной вмятиной на дегенеративном черепе — но реальной пользы от их знаний я не ощущал.
Встречались, конечно, и среди учителей люди не столь глупые. Которые не хотели сливаться с общей массой. Но и они не видели во мне истинной внутренней силы.
Например, умный — не могу этого не признать — и все равно и презиравший меня математик однажды выразился так:
— В тебе слишком много всяких талантов.
Говоря так, он хотел унизить меня, нарисовав безрадостную картину будущего. Он имел в виду, что я растрачу попусту те крупицы способностей, которые отпустила мне природа и которые я ошибочно принимаю за таланты.
И останусь ни с чем у разбитого корыта.
Я запомнил эти слова на всю жизнь. И я никогда не прощу их. Потому что несмотря на голубые глаза и внешнюю мягкость, я злопамятен, как слон.
Мои мучения в школе оборвались неожиданно.
Когда пришла пора выпускных экзаменов, неожиданно выяснилось, что текущие отметки мои столь плохи, что нет шансов получить нормальный аттестат.
Школа не хотела просто выгонять меня.
Меня отправили на медицинскую комиссию, где основное слово — как я стал понимать позже — говорил психиатр. Меня пытались объявить умалишенным и отправить в специальную школу для душевнобольных.
Я помню вкрадчивые опасные вопросы, которые мне задавали. Меня пытались вывести из себя, чтобы я открыл нечто действительно из ряда вон выходящее, после чего меня можно было отправить к сумасшедшим.
Но они не могли поймать меня, как воробья на мякине.
Потому что я был в разы нормальней, чем десять тысяч психиатров.
Но все-таки надо было что-то делать.
С помощью каких-то других врачей, к которым мама нашла подход косвенными путями, у меня нашли тяжелое легочное заболевание, потребовавшее полного покоя и не позволившее дальше учиться.
Так с честью для школы: они не сами меня выгнали, а я оказался больным; и с малыми потерями для себя: объявленный не сумасшедшим, а всего лишь туберкулезником — я закончил обязательное образование.
Но даже отец не мог бы упрекнуть меня в отсутствии тяги к знаниям.
Распрощавшись со школой, я готовился учиться на художника. Не думаю. что в Академии изящных искусств меня научили бы меньшему.
17
Мой уход из школы практически совпал по времени со смертью ненавистного отца.
И наша семья вздохнула.
Точнее, вздохнул я: на моей заднице стали постепенно проходить многолетние синяки от отцовской пряжки, и я уже не вздрагивал, словно битая собака, при одном слове «ремень».
Я шел домой, не боясь побоев и не предчувствуя необходимости похода по воняющим блевотиной пивным.
Что же касается мамы… Мама не изменилась. Осталась прежней тихой и кроткой, с широко раскрытыми глазами, которые я так любил.
В этих глазах, в самой их потаенной глубине — которую, возможно, знал только я! — всегда таился какой-то подспудный испуг. Точнее, вина за сам факт своего существования и постоянная готовность к упреку.
Наверное, за недолгие годы совместной жизни отец выбил из мамы все твердое.
А возможно, она и от роду была такой, и терпела отцовские выходки лишь благодаря мягкому характеру. Другая бы на ее месте давно проломила ему череп утюгом, освободив семью от тирана.
И я ведь тоже был таким, как мама. Я ни разу не пытался дать отцу отпор.
Только моя покорность была основана на уверенности в том, что все это пройдет. Я стану человеком, расправлю плечи и заживу иной жизнью.