Черные псы - Иэн Макьюэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что, молодой человек, как настроение?
Смысл этой фразы был следующий: ему хотелось знать, говорила она о нем или нет, а если говорила, то в каком ключе. Со своей стороны я был рад, что в моем кабинете не громоздятся коробки с пленками, полными компрометирующих свидетельств спорадической несдержанности Джун. К примеру, задолго до того, как возникла сама идея написать эту книгу воспоминаний, она как-то раз повергла меня в смущение, внезапно перейдя на полушепот и заявив, что ключом ко всем недостаткам Бернарда является то обстоятельство, что «он обзавелся слишком маленьким пенисом». Понимать ее буквально у меня не было никакого желания. В тот день она была очень на него сердита, а я, ко всему прочему, был совершенно уверен в том, что его пенис был единственным, какой она видела в жизни. Меня поразила конструкция фразы, молчаливое допущение, что исключительно упрямство помешало ее мужу заказать что-нибудь более подходящее у своего обычного поставщика с Джермин-стрит. В блокноте это замечание можно было закодировать скорописью. На пленке оно сразу превратилось бы в чистой воды предательство, в нечто такое, что следовало бы держать в шкафу под замком.
Словно для того, чтобы лишний раз подчеркнуть изолированность Джун от – выражаясь ее же словами – «прочих заключенных», ее комната находилась в самом конце коридора. Подойдя к двери, я замедлил шаг. Каждый раз я никак не мог до конца заставить себя поверить в то, что застану ее здесь, за одной из этих одинаковых фанерных дверей. Она должна была жить совсем в другом месте, там, где я впервые ее увидел, среди лаванды и самшита, на краю пустоши. Я легонько побарабанил по двери ногтями. Ей будет неприятно, если я застану ее спящей. Она предпочитала, чтобы, открыв дверь, посетитель обнаруживал ее среди книг. Я постучал сильнее. Послышался неясный шум, шепот, скрип пружин. Я постучал в третий раз. Пауза, потом она откашлялась, потом опять пауза – и она пригласила меня войти. Когда я открыл дверь, она только-только успела сесть прямо. Она смотрела на меня и не узнавала. Волосы всклокочены. Ее до сих пор окутывал сон, который сам был сплошь обернут плотным полотнищем болезни. Я подумал, что мне следовало бы выйти и дать ей прийти в себя, но было уже поздно. За те несколько секунд, которые потребовались мне, чтобы как можно медленнее подойти к кровати и поставить на пол сумку, ей пришлось восстановить из небытия целую вселенную: кто она такая и где сейчас находится, как и почему она оказалась в этой маленькой комнате с белыми стенами? И только освоившись со всем этим, она начала вспоминать, кто я такой. За окном немым суфлером отчаянно размахивал конечностями каштан. Впрочем, ему удалось разве что еще сильнее сбить ее с толку, поскольку сегодня на то, чтобы вынырнуть на поверхность, времени у нее ушло больше обычного. На кровати лежало несколько книг и листы белой бумаги. Она принялась вяло перебирать их, пытаясь выиграть время.
– Джун, это Джереми. Извини, я, кажется, пришел раньше, чем мы договаривались.
В единый миг она вспомнила все и тут же попыталась скрыть это за приступом не слишком убедительно разыгранной старческой сварливости.
– Да уж, ничего не скажешь. Я пыталась вспомнить и записать одну мысль, которая пришла мне в голову, а ты меня сбил.
Достоверность этого спектакля ни в малейшей степени ее не занимала. Мы оба прекрасно отдавали себе отчет в том, что авторучки у нее в руках нет.
– Давай я вернусь через десять минут?
– Перестань нести чушь. Теперь уже все равно ничего не вспомню. Да и мыслишка-то была так себе. Садись. Что ты мне принес? Про чернила не забыл?
Я пододвинул себе стул; она позволила себе улыбку, которую старательно сдерживала уже целую минуту. Губы, раздвинувшись, привели в движение пучки параллельных линий, которые обрамляли ее черты и закруглялись к вискам, – и лицо превратилось в сложный рисунок, похожий на отпечаток пальца. Посреди лба главный ствол этого морщинистого дерева превратился в глубокую борозду.
Я начал выкладывать свои покупки, и каждую она сопровождала шутливым замечанием или вопросом, который не требовал ответа.
– И почему, спрашивается, из всех народов на земле хороший шоколад научились делать именно швейцарцы? И с чего это на меня вдруг напала подобная страсть к личи? Может, я беременна?
Эти весточки из внешнего мира печали на нее не навевали. Она ушла из него целиком и полностью, и, насколько я мог судить, без всякого сожаления. Это была страна, из которой она уехала навсегда и к которой сохранила разве что интерес, горячий и живой. Мне трудно было представить, как она смогла такое вынести – отказаться ото всего на свете, приговорить себя к здешней беспробудной тусклости: безжалостно вываренные овощи, глухой старческий клекот, полуобморочная страсть к телевидению. Прожив такую же насыщенную жизнь, как она, я бы, пожалуй, впал в панику или начал бы вынашивать планы побега один за другим. Однако из-за этого молчаливого, едва ли не безмятежного приятия всего происходящего общаться с ней было легко. Она свернула свой мир до размеров больничной койки, на которой читала, писала, медитировала, впадала в забытье. Она требовала одного: чтобы ее принимали всерьез.
В «Каштановой роще» это было не так просто, как может показаться на первый взгляд, иу нее ушел не один месяц на то, чтобы убедить в этом сестер и прочий обслуживающий персонал. Я до самого конца не верил, что ей это удастся, ибо вся власть профессионального соцработника основывается на снисходительном отношении к подопечным. Джун победила потому, что никогда не теряла самообладания и не превращалась таким образом в того самого ребенка, которого им хотелось в ней видеть. Она была само спокойствие. Если сестра входила к ней в комнату без стука (однажды я наблюдал эту сцену) и с порога принималась сюсюкать, Джун перехватывала взгляд барышни и излучала в ответ всепрощающее молчание. Поначалу ее провели по разряду трудных пациентов. Были даже разговоры о том, что в дальнейшем «Каштановая роща» не сможет с ней работать. Дженни и ее братья по этому поводу беседовали с директором. Джун в этом совещании участвовать отказалась. Она не собиралась никуда переезжать. Она вела себя уверенно и спокойно, поскольку обдумывать свои решения в одиночку и со всех возможных точек зрения привыкла уже много лет назад. Сперва она перетянула на свою сторону лечащего врача. Поняв, что перед ним не очередная выжившая из ума старая перечница, он начал беседовать с ней на темы, далекие от лечебной практики, – о дикорастущих цветах, в которых оба души не чаяли и в которых она прекрасно разбиралась. А следом в силу иерархической природы медицинских учреждений изменилось и отношение персонала.
Я воспринял это как триумф правильно выбранной тактики: умело скрыв собственное раздражение, она выиграла партию. Но дело тут вовсе не в тактике, объяснила она мне, когда я попытался поздравить ее с победой, дело в складе ума, который она давным-давно позаимствовала из «Пути Дао» Лао Цзы. Эту книгу она время от времени рекомендовала и мне, хотя всякий раз, как я пытался сунуть в нее нос, тамошние напыщенные парадоксы неизменно вызывали во мне чувство раздражения: чтобы достичь цели, иди в противоположную сторону.
В тот раз она раскрыла свой собственный экземпляр и зачитала вслух:
– «Вне состязания и преодоления ведет Небесный путь».
Я сказал:
– Ничего другого я и не ожидал.
– Иди ты. Вот лучше послушай: «Из двух сторон, взявшихся за оружие, победу одержит та, что скорбит».
– Джун, чем больше ты читаешь, тем меньше я понимаю.
– Неплохо. Я еще сделаю из тебя философа.
Когда она удостоверилась, что я принес именно то, что она заказывала, я разложил по местам все покупки, кроме чернил, которые она держала на тумбочке. Тяжелая перьевая ручка, серовато-белая бумага для ксерокса и черные чернила были единственным напоминанием о ее былых буднях. Все остальное – ее изысканные лакомства, ее одежда – хранилось в специально отведенных местах, вне поля зрения. Кабинет в ее bergerie[8]с видом на запад, на долину, уходящую к Сан-Прива, был в пять раз больше нынешней комнаты и с трудом вмещал все ее бумаги и книги, а кроме того, огромная кухня, где с потолочных балок свисают jambons de montagne[9], на каменном полу стоят оплетенные бутыли с оливковым маслом, а в буфетах время от времени устраивают гнезда скорпионы; гостиная, занявшая все пространство бывшего овечьего загона, в котором как-то раз после охоты на вепря собралось до сотни местных жителей; ее спальня с кроватью на четырех опорах и с французскими витражными окнами и гостевые спальни, по которым с годами расползлись, растеклись, разбежались ее вещи; комната, где она готовила гербарии; в саду с оливковыми и абрикосовыми деревьями сторожка, где она держала садовый инвентарь, а рядом похожий на миниатюрную голубятню курятник – и все это сжалось, усохло до размеров одного-единственного книжного шкафа, высокого комода с одеждой, которую она не носила, сундука, куда никто не имел права заглядывать, и крохотного холодильника.