Вольные повести и рассказы - Юрий Тупикин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здравствуй, деда! Здравствуй, баба! – приветствовал я хозяев. Дед развернулся ко мне, а бабка выпрямилась. Дед потер левой рукой бровь и сразил меня наповал. Не топором, который он сразу воткнул в чурак, а ответным словом:
– Здравствуй, Любан! Проходи!.. – словно он меня поджидал, и вот я явился. И бабка, отложив щипку кура и самого кура на тот же чурак, повторила за дедом:
– Здравствуй, сынок! Проходи, гостем будешь…
– Деда, я первый раз тебя вижу, и бабу тоже… – пробормотал я, удивленный.
– Ну, так что? Зато мы твоих всех знаем: и деда Ждана, и Любана старшего, и Родима, и твоих братьёв…
– И мать твою знаем, и бабок… – дополнила бабка.
– Дубини они все Дубини. Других таких рослых нету. Не отслужил младший брат-то? – разговорился дед, словно ждал собеседника.
– Дослуживает Родим. Со дня на день явится. Действительно, вы всех знаете.
– Все старые тут перебывали. Как, бывало, на мельницу, у нас тогда была, у вас не было, так ночевать к нам. И ты нас узнаешь, коли, скажешь, с какой нуждой к Красноборовым… – сразил меня дед вторично. Вот гадание: угадаю – судьба, не угадаю – не судьба… Угадал. Не ошибся двором.
– Ехал мимо, дай, думаю, заеду к Любе, мы теперь вместе учимся… – отвечал я, не моргнув даже глазом. – Поболтаем, особой нужды нет…
– Да оно, конечно, дело молодое, чего же не поболтать… А она на огороде, картошку роет. Все они там: и отец Омил, и мать Омила, и Люба, и юница Полюба, и Обзор… Только Олюба нету, нашего внука, не приехал, дела в городе. А знал… – назвал дед свой причт.
Ну, всё ясно, куда я попал. У этих лишь всё на «о», по-гвардейскому окаают, но имена настоящие, очные, сочные, языческие… В Покровке речь на «а», в Гвардейцах не столько окают, как чётко произносят «о». В Покровке «кАнешнА», в Гвардейцах «кОнешнО». Также и с буквой «г». В Покровке «г» произносят рыхло, как «хлеб», в Гвардейцах «г» выговаривают твердо, как «Глеб». Если услышишь, например – «ПередАйтЯ, пАжАлАстА, нА билет», то напевный перекат на «а» принадлежит покровскому. А если скажут – «кОртОшка пО лОктю», то это непременно гвардейские.
– Не ошибусь, если и деда – Олюб, и баба – Олю́ба, – сказал я, смеясь, и старики засмеялись.
– К своим попал, какая ошибка… Мы с тобой тезки. Олюб и Любан от корня любви, и с дедом твоим тезки, а о бабах и говорить нечего… У нас в именах не запутаешься. Не то, что в Швеции. Там десять имен на страну, а у нас по три на один род… Гы-гы… Ну, ступай к своей Любе, а то нам поболтать – тоже не корми мёдом. Иди на зады, найдешь… – так говорил дед Олюб, и так мне казалось – я у своих.
– Сынок, кобеля не пужайся, он днём не кусается… – напутствовала меня бабка Олюба. И вправду, как дома, от своих стариков к этим. Тон одинаковый. Спокойный, со склонностью к шутке. И я пошёл в другую калитку, тыльную, ведущую со двора на зады, в сад-огород. Мысль о том, что Люба похожа на деда, сразу ушла в подсознание. Ну, вот оно, всё на виду. Знакомая картина: справа впритык к сараю – кормовик, влево – баня (ага, дровишки, дед нарубил на баню после копки, потому опять дело рук и топора деда), посреди них полянка муравы и чуть дальше – колодец, за колодцем рощица яблонь; вдоль ограды смородина, тёрн, вишня… Прямо – огород соток в сорок. Огород начинается скелетами разобранных парников и тепличек. Неровные ряды клубники, кустики подготовлены к зиме, обработаны. Вторая половина огорода под картошкой. Множество кучек весело сушатся. И там, чуть не в конце огорода, слабый остывший дымок и копальщики. Я пошёл к ним и остолбенел: рядом с колодцем были накатаны тыквы-валуны, о каких не прочтешь в газетах, особенно одна, как раз с колесо «Кировца»; остальные с полковой барабан… Вот это да! Таких у нас не бывало. Они не накатаны, они даже не сорваны. Одной тыквой можно неделю кормить корову, и то не съест. Я двинулся по стежке к людям.
И тут ко мне навстречу, сломя голову, ринулся пёс Обзор, который «днём не кусается». Он перепрыгивал через кучки, вылетел напрямую и, свирепо лая, бежал на меня. Семья в испуге вскочила, крича: «Назад! Назад! Обзор!» напрасно. Пёс летел на меня. Обычно собаки язычников сразу чуют других язычников.
– Ко мне! – скомандовал я Обзору. И показал ему свою грудь. Он прыгнул на грудь. Точно, сбил бы, будь я послабее, настолько силён был наскок. Пёс завизжал, узнавая брата-язычника, и начал дергаться головой, пытаясь достать языком мои щёки. Я так и нёс его, прижимая к груди, постукивая его по ляжке и трепля его ухо. Подойдя, я поставил кобеля на ноги и приказал:
– Лежать! – пёс смиренно выполнил приказание, закатывая глаза к небу, пытаясь увидеть моё лицо. Огородники смотрели на меня, а я на них. Первая пришла в движение мать. Она схватила с ботвы кофту и вертко накинула её на себя, скрыв полный бюст и ровный живот. Видная мать, но дочери не в неё. Осечка в моих наблюдениях: дочери более красивые, чем красивая мать. Дочери были в отца… Они были в джинсовых шортах с дикой бахромой, словно их рвали уссурийские тигры; на ширинках молнии были сломаны, вместо них были булавки, но в щелях кокетничали синие трусики. Грудь обоих сестёр распирали не новые бюстгальтеры, причём у Любы клапанки нагрудников были пробуравлены упорными остриями сосков, и вокруг отверстий потело… Ноги обеих были в земле, а ступни обуты в кожаные старые тапки; на головах у всех прикрыты платком тыквы кичек – косы, видимо, были у каждой, но чтобы не забились землей. Девки мышцей не повели, что мышцей – мыслью не повели, чтобы «прикинуть» голые животы. Да и зачем, такие животики! И вообще в моих глазах мелькнул образ, далёкий от эстетизма: девушки сами напоминали молоденькую картошку, разумеется, по локтю, выросшую в степном чернозёме – здоровую, без червоточинки, с глазками плодородных почек, бело-розовую, с нежной кожицей, готовой облупиться от прикосновения пальцев… Отец был тоже до пояса обнажен и я с удовольствием оценил развитую мускулатуру тракториста. Но всё это секунда-другая. Не туземец пришёл в гости, и хозяева не туземцами были, увидели нормального гостя.
– Здравствуйте, люди добрые! Бог в помощь! Любан Дубинин! – сразу представился я, не давая и здесь узнать меня без моей помощи. Я подал руку хозяину, и тот с достоинством ответил:
– Омил Олюбич! А это мать – Омила Романовна, а это девушка Люба и юница Полюба. К нам на помощь!..
– Очень приятно, – я улыбался. – Девчонок ведь тоже можно звать Любавами, или не так? – спросил я, пытаясь войти в контакт.
– Люба такая и есть по метрике и по паспорту, но чурается старого имени, дескать, не принято. И малая представляется Любой, тоже стесняется старомодности, – объяснила Омила Романовна, видимо, взятая из обычной семьи, язычники избегают как греко-римских, так и иудейских имен. Романовна…
– Ха-хаа… Старые. Неприятные. Я первый раз слышу Омил, Омила, Олюб, прелесть, не сравнишь с Олегом и Олимпиадой. А Любава – моя бабка, и ваша дочь – это же песня. И Полюба! Полюба Омиловна! – это вечно свежо и от любви. Я привык к своему имени. Иногда мне говорят, мол, Любан звучит едва не болван, так я улыбаюсь, сами они болваны… Имя – дух рода, а если шире, то – дух народа. – Так я раздухарился, спеша всем посмотреть в глаза и найти в них расположение…
Тут «песня»-Любава обрела дар речи и несовершеннолетним от волнения голосом воскликнула:
– Любан! Как ты попал к нам? Мы про тебя разговаривали, а ты сам… – словно забыла она о своём приглашении. Так она стушевалась.
– Да как. Ехал мимо. Голодный… Чую дымок… Не иначе пекут картошку… И при этом вроде моё имя упоминают… Дай, думаю, заверну, может, попотчуют, и заодно узнаю, чего это обо мне разговорились… Ну и заехал. А тут свои…
«Малая» Полюба, желающая быть Любой, на меня таращилась, как на мамонта. Но на неё не обращали внимания. Засуетились. Стали смеяться, дескать, кстати, но опоздал, печёную съели, но сырой вон сколько… хорошему гостю не жалко…
– Садись, Любан, сейчас арбуз будем резать, червячка как-нибудь заморишь. Возьми мешок, подстилай. У нас обычай, после картошки – арбуз, мы, гвардейские, арбузные, луковые, картошные… – Орбузные, кОртОшные… – выпирал звук.
– Это правда. Покровские от вас научились лук сажать. Арбузы тоже, но не все. Мы картошку с помидорами…
Начался тот незатейливый разговор, когда понятно, приятно и немного смешно. Я промешкал, и мне подкинули мешок. Я опустился посреди девушек. Одна из них села на пятки, подогнув под себя ноги, другая расположила ноги сбоку от себя, и я мог бы, при других обстоятельствах, погладить полную икру, хотя бы под видом того, чтобы стряхнуть с неё грязь земельки. Омила Романовна села тоже на мешок, но положенный на опрокинутое ведро, то есть села она на ведро. Омил Олюбич сел на одну ногу, чтобы использовать второе колено как приладу для резки хлеба или другой нужды. Я принял йоговскую «позу лотоса», скрестив под собой ноги. Они не знали, кто как сидит, и я не знал, каждый сел как ему хотелось и как позволяла воля. Не та воля, которую мы понимаем как «надо», «я должен», а та, которую мы понимаем как приволье или раздолье. Тёплое солнце, свой огород, зола потухшего костерка, пёс и свободный дух каждого как раз создавали ощущение воли, благодаря которой каждый мог не только сидеть, как ему вздумается, но и не думать, голый ли у него живот и чистые ли у него ноги. Работа, рабочая одежда, праздничное настроение от обилия накопанной картошки.