Буги-вуги - Алексей Синиярв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Откуда, — спрашивает с наглецой ленивой, — такой ансамбль лажёвый?
— От верблюда, — Минька спокойно ему в глаза ответил. — За невестой бы лучше смотрел — уведем. Прохлопаешь ябальничком-то.
Не нашелся он что и сказать, так с открытым ртом и отчалил.
— Пиздец, Миня, ухнули наши бабки, — хохотнул Лёлик.
— Еще, блядь! всякие задристыши будут говорить мне в лицо, что я говнюк! Если вам нравится — засуньте язык в жопу и сидите смирно, а я таких пиздодуев в унитаз спускал!
Захмелел Миня, ишь всплеснулся. Шампанское оно тоже. Штука конкретная. Свои обороты исправно выдает.
— Да будьте вы проще, — вмешался Маныч. — Сплюнь и разотри. Такие мудеры всегда находятся — лишь бы обосрать. За дело, не за дело — неважно. Он так самоутверждается. Потому что сам говно. Нас как только не обзывали. И пожарной командой. И трубадурами. И, блядь, и… Правильно, Миша, в унитаз! Да только песня не о нем. Важно как ты к этому относишься. Татляна, например, это не задевало. Думаешь, ему не говорили? Я сам слышал. И кто? Знаешь кто? Коллеги-друзья-товарищи. Вот кто. Не так, может быть, поизысканней, с ядом-медом. И — ничего! Поебать — он музыкант! Артист! И сам про себя всё знает, а сопля какая-то ему до локомотива дверцы, ясно? Ка-а-акой гордый, слюшай, кацо. Тебе, Мишка, если уж на то пошло, еще учиться и учиться, как завещал великий Ленин. Говорят тебе — лажа, так прислушайся к себе: где у тебя что не так. Если уверен — молодцом! если нет — значит трудиться надо, понял? Слушать как можно больше разной музыки. И симфонической, между прочим. И вальсы-менуэты. Снимать старайся. Снимай, не ленись у других учиться. Вон у вас «Цепы» в общаге — из начала в конец гоняете. Так послушай спецом, как там Бонэм мелодию обрабатывает. Правильно тебе говорят, правильно: и педалью ты ни черта работать не можешь, и из-за такта наезжаешь, и ритм, милая моя, плавает, уж не взыщи уж — так. Ты считать должен, все такты отмечать. Как часики фирмы Бурэ всё отсчитывать. Сбивки, переходы — это еще не всё. Характер, Миша, надо держать и нами командовать. Ты командир наш в игре, понял?
Миня было надулся, но тут нас снова попросили. Теперь, когда старички подустали, мы прошлись по битлам и криденсам и продолжили одной из любимейших завсегдатаями Утюга. Пива, дайте пива[85]. И понеслась. Наша, голосистая, первопохмельная, о том что любят деревни и села, и большие, вне всякого сомнения, города.
В процессе плясания-гуляния возник спор поколений: песочницы и перечницы хотели, не отходя от тарелок, петь песни тревожной молодости под баян, а юная смена мечтала наплясаться до сбитых каблуков.
Конфликт поколений разрешила невеста, притопнув ножкой, и резонно заметив, что это их свадьба, а не родителей, и, что один лишь только раз в году бывает май, после чего представление должно было продолжаться. Но противная сторона, старая закваска, пошла на компромисс, выторговав себе цыганскую.
Насчет «цыганской» мы запереглядывались. Саму «цыганочку око-око, цыганочку чернооко» — в один притоп, да и было уже, а эти «рая, рая»… напряглись. Но пока плясуньи по инерции продолжали отстаивать свои неотъемлемые права поприжиматься и потрясти сиськами перед потными кавалерами, к Манычу подошел наш протеже и они о чем-то быстро договорились. Маныч махнул нам — кочумай, чуваки; дядя, а невесте он как раз дядей и приходился, «с вашего позволения» еще раз поздравил с «ответственным шагом»; поюморил: «чтобы новоиспеченный супруг относился к женушке всю жизнь как к невесте, а она к нему, как к керосиновой лампе: чуть что — прикрути»; преподнес нас как свой сюрприз, за что был удостоен аплодисментов; и вот тут Маныч нажал на все регистры, а дядя выдал а-ля Сличенко, да так, что мы только охнули. Голос роскошный, интонирование, акценты — у вас в гостях театр «Ромэн». От учебы ли это, от природы ли, трудно сказать, голос — голосом, но и пел он — упасть не встать.
Овации, восторг. Не ожидали и гости такого лазаря, совсем не ожидали, что и было лестно в дядин адрес высказано. Дядя расчувствовался, слюну пустил, Маныча приобнял, подняв его руку, как рефери на ринге. А нам тем временем на столик пятизвездочный «Арарат». И лимон дольками в сахарной пудре. И эклеры с крекерами, и кофе в перламутровых чашечках.
— Конверт в кармане, — сказал Маныч мне на ухо. — Три коричневых. Хрустят — век бы слушал.
— Может он их печатает?
— Всё может быть, — согласился Маныч, — но как поет при всем при том. Когда ты нам так важно приперчишь?
— Так — никогда. Да и не хочу. Я по-своему. По захолустному. Ты меня не лечи, мне с Кавердейла снимать без толку. Давай-ка лучше генеральского, — сказал я и свернул голову армянской бутылке.
После кофе, расплавленные коньяком, мы выползли на волю, подышать. Минька наглороже увязался за своей несбывшейся мечтой. Воздыхательница его, действительно, царевна-лебедь: ноги от щек, сама под Миньку ростом, боярыня красотою лепна. Носик, правда, подкачал: не крючковат, не горбат, милый такой даже носик. Наш-то пастух рубильники предпочитает, поскольку сам — чудо в перьях.
Подружка, надо сказать, та, которая — тут же. Подхватил их Минька под крыла, пока конкурирующей фирмы нет, и давай вертеть клювом направо-налево, хи-хи-хи, ха-ха-ха. Наглый искуситель, безбожный развратитель.
— У дороги стояли две ивы: одна береза, другая сосна, — сказал Маныч, глядя на барышень.
— Застендовал? — спросил я, закуривая.
— Не мой сайз, — ответил Маныч равнодушно.
— Крепкие девки, как табуретки, — просунулся меж нами Лёлик. — Эта, что поздоровше — ох, и тугомяса. Будет людям счастье, счастье на века.
— А ты чего стоишь? Пора елки срубать и палки кидать, — повернулся к нему Маныч, ковыряя в зубах спичкой.
— А-а, — отмахнулся Лёлик. — Не по Хуану сомбреро. Пойдем лучше строим на троих.
— Не полезет, — вздохнул Маныч. — Я пирога натрескался, как Мартын мыла. Это ж такое музейное событие. Да и, честно говоря, я себя на этом паркете чувствую, как Чарли Чаплин. Щас бы спать завалиться.
— Нет, я, пожалуй, приму капелюшку. Кто за мной? — пригласил Лёлик. — Я там сказал, что нам не хватает, и тотчас доставили.
— Ну, идем, идем.
Тили-тили тесто уже уехали месить перины, бабушки-дедушки еще раньше подались восвояси, но остальным был наказ: стоять, как у разъезда Дубосеково, но пасаран! — и в начале третьего мы еще пытались отплясывать под Донну Саммер в компании самых стойких — играть сил уже не было.
В автобус, Манычу под ноги поставили призывно булькающий бумажный пакет, перевязанный бечевкой.
— Александр Иванович просил.
— Раз «просил» — оставь, — отпустил Маныч барским жестом.
Половина наших полуночных последователей разбрелась, другая половина, вместе с сонным Манычем и тепленьким Лёликом уже размякла в автобусе, когда Минька взял меня за рукав и трезво сказал:
— Мы остаемся.
— Остаемся, — согласился я, поскольку был в состоянии грогги, как боксер после двенадцати раундов: ходить — ходишь, а вот понимать — ничего не понимаешь, кроме того, что добивать надо.
— Да ты спишь что ли? — оскорбился Минька.
— Сплю, — покорно сказал я.
Минька отволок меня в купальню и голышом бухнул в майскую воду. Та еще водичка! Но эффект вышел обратный — я еще больше окосел.
— Я там работаю за себя и за этого парня, — начал прокламировать Минька, — а энтот парень конину жрет, будто других дел нет. Девочки копытьями бьют, шпилиться хотят, как Гитлер воевать, а он… Бе-хом, на месте. Арш! Нет, рубашку не натягивай, сейчас еще купаться пойдешь. Давай, корыто разбитое!
— Какие девочки, Минь, ночь на дворе, ебтыть. Фить-пирю, спать пора.
— Какие девочки!? Помнишь девочку, что в общагу приходила? Да еб! встряхнись ты!
— Да-ай рубашку, ирод, деспотия византийская.
— Там дачи у них, идти пять шагов. Всё сепаратные переговоры переговорены. Ты только… Фефел.
— А мы-ы уже фонарь зажгли, поросятки спа-а-ать легли.
— Серый, ну, не дури. Держись, давай, пойдем. Не мужик ты что ли? Может поблюёшь?
30
и положил я ей голову на хиллы под йесовские переборы стива хоу и упал раз и навсегда в темные аллеи и очнулся мятым утром шамкая разбитыми в любовь губами и неспособным навсегда унылым ростком своим фиолетовым вопя песню лебединую об апрельском бугре пробитом на издохе папилляры мои в трещинах и мозолях от касаний бессонных нежность трогает сердце шершавой ладонью сосет его сукой умер я
пришли головами покачали притворно сказали «ах да» петлю галстука набросить не забыли день лишь склонил закатом знамена да ночь кудрями цыганскими окна занавесила да погодка погуляла вразнос да напоследок черпая посошок за посошком закидали любовь мокрыми плевками глины прихлопнули лопатой выпили крякнули матерно на поганый разлив мир ея праху сказали и ушли забыв лопату