Читающая вода - Ирина Николаевна Полянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я приняла из рук Т. бедный прах, еще не понимая, что обхватили мои руки — человеческую жизнь или человеческую смерть. Для жизни эта вещь с запаянной крышкой была чересчур мала и легка, в мгновение ока ее можно было обежать пальцами, всю простую гамму нашего бытия. Смерть, как пламя, уничтожила ее вес. Человек стал легче, чем в день своего появления на свет. Я держала дни его жизни?.. Время, опаленное огнем?.. Но ведь оно было очень тяжелым! Душу?.. Но кто станет утверждать, что она помещается в грудной клетке, сердце или мозгу человека? Последняя наша музыка проигрывает смерть в плавном ритме adagio sostenuto (очень-очень медленно), но не имеющий ритма огонь срывает плоть с земли единым аккордом, в котором слились все звуки жизни, и если что-то может устоять перед ним, то это ритуал прощания, освященный молитвой, облагораживающий нашу скорбь, дающий ей земную прописку, разменивающий непостижимую громаду смерти, в ногах которой, словно новорожденные дети, копошимся все мы, на вполне понятные мирные вещи — фарфоровую урну, букетик гвоздик, свечку в руке, — эти предметы ничем не отличаются от вещей жизни, хоть и ориентированы на мир иной. У смерти нет ничего своего. И эта стена с дуплами могилок, с симметрично разинувшей рот пустотой — разве не жизнь крепится на ее крутом обрыве, как ласточкино гнездо? разве в позолоченных письменах, которыми она почти сплошь исписана, мы не узнаем кириллицу? Смерть не имеет даже своего алфавита, своей краски, проступающей сквозь лазурь и сиену, своей мелодии, расплавляющей медь и разрывающей легкие барабанов. Нет, здесь ничего не было от смерти, во всем слышалось токование жизни, ее уклончивая речь стекала с раскрытых зонтов, весна лазутчиком пробиралась по земле и по воздуху, захватывая пространство для его скорого райского цветения.
В моих пальцах, держащих урну, пульсировала живая кровь, они ощущали легкое покалывание, идущее от пламенной жизни, заключенной внутри урны, представшей, возможно, в несколько ином химическом убранстве, но в той же полноте моей памяти, по которой еще не промчался языческий огонь. На мраморной доске, прислоненной к подножью стены, было написано его имя — титр немого фильма, во владение которым он вступил далеко не сразу, а лишь после того, как оно сделалось широко известным, полетело по городам и весям, пронеслось сквозь войну и «железный занавес» и вернулось к нему золотыми буквами, выбитыми на мраморе.
Я вспомнила о флаконе — и невольно вздрогнула, в какую-то секунду постигнув все и про его смерть, и про этот флакон…
То, что должно сейчас произойти, было частью железного сценариуса, в который он меня включил незадолго до своей кончины, хладнокровно рассчитав все ходы наперед. Обдумав все заранее, с единственной целью — чтобы я выполнила его завещание, не высказанное вслух. Флакон, да. Его медленные яды проделали во мне свою работу. Так вот какую цель имели наши встречи!.. Он с самого начала втянул меня в свою игру. Он был прав. У настоящего художника всегда не много зрителей. Его единственным настоящим зрителем стала эта вода, потому он так ею и дорожил. Вода в огне не горит. Она способна возрождаться, как та дождевая капля на оконном стекле, снятая с помощью приема «время крупным планом»… Я могла бы поведать старикам, старушкам и трем могильщикам историю воды, таинственно проходящей подземными реками, воздушными путями, сохраняющей на атомарном уровне картину нашего бытия, но траурный митинг окончился, урна остывала в моих руках… И тут все вдруг медленно расступились передо мною, освобождая мне путь к стене плача, словно перед вдовой…
Я смятенно оглянулась по сторонам. Кто-то должен был взять у меня этот сосуд и поступить с ним так, как это подобает, в соответствии с ритуалом закладки урны. Но все смотрели на меня молча и отрешенно. На помощь мне пришел один из служителей. Он принял у меня из рук урну и водрузил ее на площадку в глубине ниши. Рабочие уже подняли с земли плиту, чтобы закрыть ею урну с прахом.
Я сделала несколько шагов к стене, вынула из сумочки флакон и поставила рядом с урной. Никто не сказал мне ни слова. Никто не поинтересовался, что это за флакон рядом с урной, заполненной прахом кремированного человека. Кроме Т., никто из присутствующих не знал меня, все решили, что я родственница Викентия Петровича, а у родственников есть свое право на причуды.
РАССКАЗЫ
ПЕТР I
В Теплом Стане в однокомнатной квартире живет с матерью странная, невероятная девочка, пожалуй, красивая, красивая даже сейчас, в свои тринадцать лет, в том самом возрасте, когда в сумрачном, угловатом подростке начинает брезжить девушка, и это ощущение, мы знаем, для некоторых девочек тяжелее той живой, мягкой, настойчивой тяжести, которую испытывают беременные на последнем месяце; ребенок, в сущности, еще не разродился женщиной, но ему уже тесно в своем жалобном ребяческом теле, теснит его изнутри тьма другой, не по росту и уму, жизни, будто ломает хрупкую, но упорную кость, сминает сны, и все это надо претерпеть в одиночестве, в сокрытии, тайно приглядываясь к ровесницам в поисках тех же примет смятения. Вероятно, все это происходило с Катей, и происходило куда болезненней, чем сказано, чем было у ее немногочисленных приятельниц, которым по-разному удалось сублимировать это наваждение: кто в видеоклубе топтался, кто приобретал спортивные навыки, кто рьяно исполнял положенную учебу, кого спасали родительские скандалы. С Катериной все было сложней, потому что девочка была затаенная, угрюмая, физически крепкая. Ближе к тринадцати годам она стала слышать стук собственного сердца, как слышит бомбист часы, отсчитывающие последние секунды до взрыва, будто стучало оно не в теле, а повсюду и все могли его услышать, если хорошо прислушаться. Нарастающий страх и отчаяние одинокого существа, которое, как ни силилось, не могло заинтересоваться предложенным набором подружкиных интересов, должны были, казалось, в клочья разнести ее такое прочное существо, но природа своеобразно позаботилась о Кате… В переполненной впечатлениями душе открылся некий клапан, по которому ринулась прочь от жизни мысль: так преступник, страшась возмездия, бежит не в распахнутые настежь ворота и открытые двери, а устремляет свой бег к высокому забору, просачивается в щель, которую раздвигают для него отчаяние и надежда, а преследователи, не имеющие таких надежды и отчаяния, застревают в щели.
Никто не замечал, что глаза ее часто делались неподвижными, будто у слепой, что взгляд ее, до того буквально взывающий о помощи, притупился и закрылся, уйдя