Падение царского режима. Том 5 - Павел Щёголев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маклаков. — Я связи здесь никакой не вижу. Эту точку зрения государь указал. Когда мы делаем шаг за шагом и видим, что дело разваливается, а поставить как следует не находим возможным, то выплывает мысль, не следует ли переменить самый шаг. С каждым месяцем я все больше отходил от убеждения в возможности этого.
Председатель. — Вряд ли верно, что вы отходили. В конце вашей деятельности не вернулись ли вы к мысли, что если Дума не желает работать с правительством, пусть она умрет, а правительство останется?
Маклаков. — Роспуск?
Председатель. — Именно, роспуск.
Маклаков. — Это — законом предусмотренная мера.
Председатель. — Вы признаете, что вы это письмо получили, но говорите, что оно не имело в этой части, да и в части роспуска Думы, последствий, то-есть не было реализовано?
Маклаков. — В конце октября, я не помню, был ли роспуск, кажется, не было?
Председатель. — Роспуска не было, но был перерыв.
Маклаков. — Тогда, кажется, все прошло благополучно.
Председатель. — 14-го октября вы пишете это письмо, а 15-го октября только начала функционировать Дума; так что вы готовите ей смерть накануне ее созыва.
Маклаков. — Письмо шло три дня.
Председатель. — Опять мы наталкиваемся на то, что правительство убивает Думу ранее ее созыва. Она еще не живет и не может совершить какого-нибудь греха, а вы уже говорите о перерыве ее занятий и, даже, о роспуске.
Маклаков. — Она работала до декабря.
Председатель. — Она работала до 7-го декабря, но зачем эти умышления? Вот ваше письмо от 22 октября 1913 года.
Маклаков. — Где я говорю о том, что в совете министров мы обсуждали вопрос о роспуске, но что того вопроса я не поставил?
Председатель (читает): «Долгом считаю всеподданнейше доложить вашему императорскому величеству о том, что приказание ваше о заготовлении указов о роспуске Думы и объявлении Петрограда и Москвы на положении чрезвычайной охраны мной не было передано председательствующему в совете министров»…
Маклаков. — Харитонову, так как Коковцов был заграницей.
Председатель (читает): «Потому что, накануне получения мною всемилостивейшего рескрипта вашего, всеподданнейшее представление совета министров с проектом таких указов было уже отправлено вашему величеству. Что же касается до повеления вашего обсудить об изменении положения о Государственной Думе, то я дерзнул пока не сообщать об этом совету, равно как не сообщил о самом факте получения рескрипта. Считал себя вынужденным это сделать по следующим причинам. При обсуждении вчера вопроса о моем выступлении в Думе огромное большинство членов совета министров высказалось против этого шага, потому что в обсуждении не принимали участия старейшие, отсутствующие министры — Коковцов, Кривошеин и Саблер. Члены совета склонны думать, что предлагаемый мной шаг повлечет за собой самые острые последствия, а давать повод к дальнейшим осложнениям во взаимных отношениях с Думой правительство признает, пока этот вопрос не будет всесторонне и всеми обсужден, нежелательным. Так как вашему величеству угодно было одобрить мое выступление лишь принципиально, то я позволил себе не настаивать на срочности осуществления этого плана и лишь уведомил совет, что в принципе ваше величество изволили признать мое выступление возможным. Между тем, однако, из самого хода обсуждения этого вопроса я с очевидностью увидел, что возбуждение другого, главного вопроса громадной государственной важности…» То-есть о роспуске?
Маклаков. — Нет, о пересмотре…
Председатель. — Об изменении основных законов. (Читает.) «было бы при данных условиях в этом же заседании совершенно невозможным. Оно встретило бы еще более настойчивые возражения, тем более горячие, что совет считает вообще, что думские дела выходят из круга ведомства министерства внутренних дел и относятся до компетенции лишь председателя совета министров, ныне председательствующего. Не гневайтесь на меня, ваше величество, за то, что я позволил себе не исполнить немедленно ваше повеление, но я думал, что некоторое промедление в этом деле было бы простительно. Руководили мной при этом, во-первых, те соображения, что в ближайшем будущем я надеюсь иметь счастье лично повергнуть перед вами, государь, все вызванные этим делом размышления, а затем и та мысль, что передача такого повеления вашего председательствующему в совете через меня, младшего в составе совета, вызвала бы неосновательные, правда, но очень, к сожалению, больные отзвуки личного самолюбия, которые повредят лишь самому делу, столь большому и важному для всей последующей жизни России. Министр внутренних дел Маклаков. 22 октября 1913 года». Что же, вам пришлось это подвергнуть обсуждению?
Маклаков. — В совете министров — никогда. А государю я докладывал об этом. Суть была в том, что нельзя было дело это ставить на очередь по тому единодушному настроению, которое я видел, так как это было встречено отрицательно всеми. Если бы был человек, который бы смотрел, что это есть польза и благо для России, тогда бы я еще призадумался и доложил бы об этом, а здесь это было совершенно безнадежно, так как никто в это не верил.
Председатель. — А как вы смотрели на формальный вопрос о возможности сношений министра внутренних дел с главою верховной власти в порядке такой неофициальной переписки, по вопросам, действительно выходящим за круг ведомства министра внутренних дел, по вопросам первостепенной государственной важности, по вопросам о государственном перевороте?
Маклаков. — Я бы не поднял этого вопроса, но, как вы изволите видеть, это письмо есть ответ на письмо государя, а то письмо, которое я получил, было ответом на вопрос, касающийся моей компетенции. В этом ответе на мой вопрос появилось добавление громадной государственной важности, которое я без ответа не мог оставить. Я бы сам не стал писать об этом и не стал бы сам возбуждать этого вопроса, но он выплыл сам. Я не то, чтобы хотел с себя это снять, я с удовольствием возьму вину на себя. Я в глубине души несколько раз думал, что это было бы лучше. Я приходил из Думы домой и думал — ничего на выходит. И входил в Думу с самыми добрыми намерениями (я не фразу говорю, я с самого начала не сумел себя поставить), но каждый раз выходило так, что идешь с одними намерениями, а возвращаешься разбитым. В острые минуты у меня бывали такие мысли, не потому, чтобы я думал, что на мне свет клином сошелся, но думал, что действительно, в постановке дела есть заведомые неправильности, потому что могут быть предвзятости, которые направляют курс работы.
Председатель. — А вы не считали течение ваших мыслей предвзятым? Там предвзятость народных представителей, хотя бы и по закону 3 июня избранных, а у вас — предвзятость неизбранного народом ни по какому закону?
Маклаков. — Закон был тот же и та же присяга, которую приносили все члены Думы. Закон был тот, что у нас в России было самодержавие, и министр внутренних дел должен был это самодержавие охранять. Следовательно, для меня было ясно, что все, что подтачивает и разрушает этот строй, — все это было объектом для борьбы в пределах закона.
Председатель. — Значит, вы не отрицаете, что у вас мысль о необходимости изменения основных законов мелькала, хотя вы не реализовали ее?
Маклаков. — Мелькала, но она ни во что не воплотилась. Два случая было. Один — петергофское совещание 1914 года, о котором я говорил, что один я указал на возможность пересмотра существующего положения. Затем, тот случай, к которому я не смел относиться отрицательно, изменить не мог, а мог только перевести стрелку.
Председатель. — Может быть, петергофское совещание, при участии государя, и было продолжением этого течения мыслей?
Маклаков. — Нет, тут уже было совершенно другое течение. Было одно время ясно, что совершенно в другую сторону коромысло могло пойти.
Председатель. — Здесь перерыв в письмах объясняется тем, что их не сохранилось, или тем, что вы не писали? Следующее письмо относится к 1915 году. Пожалуйста, скажите; если найдется, будет очень неприятно.
Маклаков. — Я в ужасном положении. Вы имеете право мне не верить.
Председатель. — Будем считать, что это верно, что писем за это время нет (показывает следующее письмо).
Маклаков. — Это очень тяжкое письмо.
Председатель. — Прочтите, пожалуйста.
Маклаков (читает): «В дни великих страданий Христа, неся свои покаяния к престолу бога, дерзаю открыть свою душу, государь, твердо веря в ваше христианское всепрощение. Решение ваше передать продовольственный вопрос, возложенный законом на министра внутренних дел, в руки министра торговли — есть тяжкий приговор надо мною. Ваше величество, у раки святого Феодосия черниговского, господь, как вы сами изволили это сказать мне однажды, послал вам мысль призвать меня на пост министра внутренних дел…» Позвольте мне прервать. Я не хотел касаться одного человека: когда вы настойчиво ставили вопрос, кто меня проводил, я искренно говорил: я не знаю. Из этого письма вы видите, он сам сказал — никто, и, что вот ему, во время молитвы в соборе, пришло на мысль. Как раз раскрываются скобки того, что я невольно скрыл. Я очень извиняюсь, мне стыдно перед вами, но причина, вы понимаете, такая была, (Читает.) «Под покровом святителя и вашей ко мне милости работал я вот уже более двух лет всеми своими силами, всем разумением, и сейчас, перед лицом бога, смело говорю, что ничем не погрешил перед вами и перед своей родиной. Тяжко приходилось мне на моем страдном служебном пути, где окружало меня столько недоброжелательства, но неизменно я был окрылен доверием вашим. Теперь богу угодно было лишить меня этой единственной всемогущей силы, без которой нельзя работать так, как повелевает совесть. Ваше величество, я ношу скромное имя, до сих пор на всем протяжении моей службы ничем его не запятнал. У меня растут три сына, будущие ваши верные слуги и наследника вашего. Мне горько оставить им в наследие память о моей бесплодной и бесславной службе, а таковой она перейдет в будущее при тех тяжелых и, повидимому, непреоборимых обстоятельствах, при которых все для меня складывается. Ваше величество, я одинок в Петрограде. Преданнейшие старые слуги ваши, которые благожелательно относились ко мне, кн. Мещерский, ген. Богданович, ушли в лучший мир и не помогут в эти трудные для меня дни ни советом, ничем. Но я считаю себя обязанным сказать вам перед лицом бога, что русских, честных, простых людей смущает то направление, которое принимает ваше правительство. Оно скоро приведет нашу родину к тяжким испытаниям. Мои мнения доходят до вас, государь, или искаженными, или не доходят совсем, но я всем сердцем верю и чувствую, в чем счастье, благо и гордость нашей родины. Государь, сила, власть и влияние сейчас в руках людей, частью до изумления равнодушных к судьбам России, частью политически изменчивых, приспособляющихся к обстоятельствам, одурманенных жаждой дешевой славы и личного честолюбия. Я не сужу их. Им будет судьей господь бог. Давно и упорно левая печать, часть Государственной Думы и ее председатель Родзянко, знаменитый А. И. Гучков и некоторые члены совета министров обещали, что я скоро буду уволен. Сегодня они многого достигли, ибо вся Россия видит теперь, что ваше доверие ко мне теперь подорвано открыто и ясно перед всеми. Тяжело сейчас, в годину славной и победоносной войны, в которую всей душой я верю, уйти со своего поста, как негодный работник, ненужный слуга своего царя и своей родины, но еще тяжелее видеть грядущее смутное и тревожное будущее, слышать свой голос всегда заглушенным дружными кликами зависти и злобы врагов, которая ко мне тем больше, чем убежденнее я борюсь против неудержимо растущего у всех стремления, забыв царя, в одном общественном мнении видеть и начало и конец всего. Многое скрыто от ваших верных подданных, государь, но верьте мне, сердце их чует беду, оно видит, что затемняется для них вашими лукавыми слугами светлый лик монарха. Многих и многих тревожит и беспокоит то, что ждет вашего наследника, надежду и гордость вашей верной России. Ваше величество, без доверия царского работать нельзя. Без веры в светлое счастье вашего августейшего сына нельзя жить, да и не за кого умирать. Смиренно склоняю перед вами, государь, свою повинную голову, и прошу вас, не гневайтесь на меня за дерзость этого письма. Простите меня великодушно, дозвольте обратиться к вам с покорнейшею и горячей просьбой отпустить меня с моего поста. Вас принудят к этому поздней и люди и обстоятельства. Сделайте это теперь, по вашему почину, снисходя к этой моей, никому неизвестной верноподданнической просьбе, которую я дерзаю повергнуть перед вами в эти дни покаяния, с чувством глубочайшей скорби, но и не меньшего убеждения. Вдали от вас я неизменно буду благословлять ваше имя за милость вашу, вознесшую меня так высоко и столько раз меня сохранившую. Для вас, государь, буду жить, так как люблю свою родину искренно, и славу ее вижу лишь в вашем счастии и величии. Но, государь, служить, не веря в успех своего дела, человеку, видящему в службе не личное благополучие, а высокий долг перед богом, вами и родной землей, нельзя. Это не отвечает ни моим взглядам, ни моим убеждениям, ни моей совести, которая всегда была чиста перед вами и такой останется».