Соть - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут и прибежал милиционер сообщить о «самоповешении» бандита. Повествуя о том, как выпрашивал арестованный папироску сквозь воротную щель и как он отказал, памятуя наставления Увадьева, даже в окно к начальнику полез было милицейский; имелись у него секретные на этот счет соображения. Но Увадьев закрыл окно перед самым его носом и, дошив, принялся одеваться.
– Давид, я все хотел тебя спросить… где она сейчас, Наталья?
Тот понял, что сообщение об их браке Увадьев принял за простую уловку.
– Работает на фабрике, а что?
– Вспоминает меня?
Жеглов пожал плечами:
– Прости, я не понимаю. Ревнуешь, что ли?
– Нет, а как бы это сказать… может, ей деньги нужны?
– Зачем же, моего заработка хватает. Да и сама зарабатывает, – холодно объяснил Жеглов.
Увадьев заглотнул воздуха столько, что чуть не отлетела какая-то пуговица с груди, и поднялся.
– Да-да, вы оба замечательные люди, – сказал он, с удовольствием потирая руки. – И вам нужно было сразу, тогда же… понимаешь? А я зря тут третьим замешался. Эко солнце-то, ровно ягода. Ну, пойду взглянуть… вали, глотай свою хину.
И он ушел, а Жеглов остался лежать. Начинался малярийный приступ; в непрозрачных потемках сознанья наступила бестолковая беготня мыслей; собственная рука показалась ему зеленой. Подобно опечатке, еще не обнаруженной в тексте, мучило его сообщение милицейского о монахе, попросившем закурить. Филофееву потребность он пытался объяснить десятками громоздких догадок, а дело было совсем просто: следуя путем Аввакума, Филофей хотел изойти из мира через огонь. В поисках завалящей спички он излазил весь земляной пол сарайчика, прежде чем порешился на иную, подлецкую смерть… Солнце, восходившее из-за ветлы, и впрямь показалось Жеглову ягодой, но незрелой и горькой, как та хина, за которой он снова потянулся.
VI
Пока не пришли власти открыть сарай, милицейский недвижно сидел возле, на досках, и в служебном раздумье созерцал ноги, изобилие ног, топтавшихся перед ним. Сперва были тут только сапоги, порыжелые и бесстрашные к засухе или слякоти, а попозже, когда весть о происшествии докатилась и до Макарихи, появились и лапти, и женские полусапожки с резинками, и даже чей-то щегольской сапожок. Все это было привычно, и только громадные валенцы, этакие войлочные стояки, на которых качаться бы великаньему тулову, чуточку развлекли милицейское оцепенение. Но валенцы переступили вдруг запретную черту, за которой любопытство становилось уже наказуемым, и ретивый страж вскинул голову на такого смельчака.
В валенцы вдет был некрупный старичонка в застиранной рубахе и, как сразу определялось по желтизне плешины, гробового возраста. Стараясь подкупить служаку последними улыбочками, остатками прежних богатств, просил старик дозволения заглянуть во мрак окошка.
– Удостовериться желательно, правда ли… – наползал Вассиан и весь, от плеши до валенцев, пахнул чем-то резким, кошачьим: теперь он ютился на задворках у благодетеля.
– Катись, пока я тебе колес не наточил! – загадочно пригрозил милиционер и гнал назад, точно от созерцания окна, где висел самый непримиримый, и мог произойти главный вред.
Он напрасно усердствовал: у сарайчика больше говорили о первом крупном транспорте лесоматериалов, прибывшем на Соть, чем о запоздалой гибели Филофея; к вечеру же у всех сложилось так на душе, точно после утреннего происшествия протекла целая неделя. Через два дня, одновременно с приездом комиссии, притащился второй транспорт, и тогда неуверенная надежда оживила людей, но строительство все еще стояло, как бегун на старте. Постепенно темп работ ускорялся, и почти в полном соответствии с ним тормозился ход сотинской смуты. Банда затихла, порох ее сырел, ржавела ее ярость. Мокроносову снова подметнули записку, что все воротятся на покинутые места, буде им даруется прощенье за нечаянные их шалости; Мокроносов отослал бумажку в уезд, так и заглохло. Приходил мужичок, требовал сто рублей с Увадьева за одну значительную тайну; сторговались на трешнице, но в последнюю минуту тот струсил Сорокаветова, пришедшего по какому-то делу, выкинул из кармана полученные сребреники и сбежал в молчаливую неизвестность. Был как бы туман, а в нем тени, и что тут было всерьез, что от воображения – не разобрать. Виссарион совместно с Пронькой задумывал облаву на бандитов, и Увадьев подался на просьбу Мокроносова не трогать завклуба до ближайшей улики. Он недоумевал, допуская вредительство лишь в одну сторону. Во всяком случае, когда на Соть прибыл новый председатель губисполкома, дрезина выезжала ему навстречу без всякой охраны.
В продолжение трех дней комиссия не выходила из конторы, изучая цифровую действительность на текущие сутки. Как-то в конце дня туда пришел Акишин в сопровождении кучерявого комсомольца и, вызвав председателя комиссии, с делегатским достоинством вручил ему синюю тетрадку, полную ветвистых каракулей.
– От рабочих прими, – сказал Фаддей, прикрывая щеку, где еще красовалась двухвершковая царапина.
– О чем это?.. – прищурился тот.
– Возьми, – чванно настаивал Акишин, меняясь в лице. – Не я, тыща с тобой говорит!
Тот взял, пожимая плечами, и тут же просмотрел ее. Первую страницу занимало требование рабочих продолжать строительство во что бы то ни стало; возможное подозрение, что массой строителей руководил лишь шкурный интерес, отводилось готовностью пойти на известные жертвы; остальные пятнадцать были заполнены подписями. Здесь и лежала разгадка непонятного оживления и беготни по баракам, наблюдавшихся в последние двое суток. Долистав до конца, председатель обещал принять к сведению акишинское поручение и тут не удержал улыбки.
– Где ты себе, отец, щеку-то рассадил?
– Это он в классовой борьбе… – вставил комсомолец, намекая на макарихинский скандал…
Акишин нахмурился:
– …и еше велено на словах передать… хлеба-то нету! Пильщикам паек сократили… – Он оглянулся, нет ли кого вблизи, готового осмеять Фаддеевы соображенья. – А чем меньше хлеба, видите ли что, тем больше бумаги надо.
– На хлебные карточки намекаешь, язвина? – усмехнулся председатель.
– Не мудри… а народу объяснить надо, почему хлеба меньше.
Тот, еле сдерживая смех, опустил глаза, но уже дружественней листал тетрадку.
– А ты хитрый, старик. Лиса ты, вот что…
– Тем кормимся! – даже и не мигнул Акишин.
– И в тебе есть это самое… соображение, – постучал он себя в лоб.
– Не стучи, взбултыхнешь! – И они расстались, вполне довольные друг другом.
На следующее утро комиссия открыла прием заявлений от рабочих, но за два дня поступило лишь одно – с просьбой о выдаче аванса на ремонт погорелой избы. Увадьев сам на заседания комиссии не заявлялся, да его и не беспокоили до поры; вел себя самостоятельно, был особенно нетерпим к сотрудникам по управлению, но то, что принималось за страх перед будущим приговором комиссии, было на деле лишь желанием сдать строительство будущему заместителю на полном ходу. Его вызвали в комиссию одним из последних, когда все ответы на возможные вопросы были давно готовы у Увадьева.
– У вас много фиников?.. – нежданно спросил председатель.
– Да кило два еще наберется… – с удивлением ответил Увадьев.
– У нас составилось впечатление, что завоеванье социализма стало для вас завоеваньем женщины…
Увадьев вздрогнул и строго уставился в вислый галстучек, стягивавший ворот черной председательской рубашки.
– Может быть, вы разъясните…при чем тут финики? – с кривым ртом спросил он, поглаживая себе шею; он был уверен, что речь идет о Сузанне.
Председатель протянул ему фотографический отпечаток:
– На!.. узнаешь? У своего же рабочкома невесту отбиваешь!
Секунду Увадьев не видел ничего, кроме лилового, захватанного пальцами глянца. На крыльце знакомой избы стоял он сам и с ним машинистка Зоя; особенно контрастно вышли белые бумажные чулки на коротких ногах девицы. Испуг проходил: они ничего не знали о его внутренней борьбе с Сузанной, длившейся целый год.
– Перепроявлено маленько, а ничего, смешно, – молвил он наконец, когда улыбка на его лице совсем созрела. – Это ребята из фотокружка? А еще говорят, что клубная работа плохо поставлена. Больше вопросов нет?..
Успокоение было ненадежно; угнетала мысль, что все на Сотьстрое уже знают про обольщение финиками, а может быть, шутники показали отпечаток и Сузанне? Последние две недели он вовсе не встречался с ней, и тем растерянней была его злость на себя, когда ему напомнили о Сузанне. Целый вечер он боролся с собой и в сумерки не устоял перед искушением услышать ее голос хотя бы по телефону. В трубке происходило невнятное клокотанье; шорох ветвей, царапавшихся как бы о стекло, мешался с плеском осеннего ливня; похоже было, будто он подслушивал свою собственную осень.
– …не разбудил вас?