Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день он собрал квартальных и сказал им:
— Я желаю, господа, чтоб вы не беспокоили себя по ночам.
Но квартальные не поняли и гаркали, что им не в тягость, а в сласть и т. п.
— Я желаю, господа, чтоб вы не беспокоили себя по ночам! — все еще кротко, но уже вразумительнее повторил он.
Но квартальные продолжали гаркать. Тогда он понял, что тут существует недоразумение, и твердым голосом произнес:
— Русским языком вам, прохвосты, говорю: не сметь меня подстерегать по ночам!
Квартальные поняли.
Благодаря этой мере, «они» свиделись. Озираясь и крадучись, пробрался он на заре в Разъезжую слободку, где стоял ее домик. Квартальные притворились спящими. Будочники, завидев его приближение, исчезали в подворотни соседних домов. Она стояла у открытого окна… она! Широкая, дородная, белая, вся сахарная! Она ждала.
— Вы-с? — спросил он полудерзновенным, полуиспуганным голосом.
Стыдясь, она закрыла лицо рукавом, но слышно было, как уста ее шептали: «Ах! великие наши согрешения!»
— Желаете ли вы, сударыня, жить со мною вне оного, но все равно как бы в оном? — спросил он ее твердым голосом.
Она слегка дрогнула, но все еще перемогала себя.
— Слушай-ко, — сказала она, не то кокетничая, не то маскируя свое смущение, — я вам лучше загадку загану. Взгляну я в окошко, стоит репы лукошко — что, по-вашему, будет?
— Репа-с! — отвечал он и даже хихикнул от переполнявшего его умиления.
— Ан звезды!
— Звезды-с? — изумился он.
Последовала минута молчания; оба тяжело и порывисто дышали, а он даже чуть-чуть сопел. Она первая прервала томительное безмолвие.
— Ведь ты поди для лакомства? — сказала она чуть слышно.
Он замычал.
— Ежели для одного лакомства будешь любить, — продолжала она, — и в том я вам запрещаю! Извольте без труда оставить!
Он замычал вторично.
— И что ты во мне, в бабе, лестного для себя нашел! — вдруг вскрикнула она, простирая руки.
Она сама не знала, за что он ее полюбил.
— За что ты меня любишь! — говорила она ему, — что ты во мне, бабе, лестного для себя нашел? Ни я по-французскому, ни я принять, ни поговорить! Вот разве тело у меня белое…
— За тело-с и за простоту-с, — отвечал он, спеша успокоить ее сомнения.
И точно: простоты она была необыкновенной. Даже квартальным — и тем жаловалась:
— За что он меня полюбил! Жила я, баба заугольная, в сору да в навозе копалась — ан нет! и тут он до меня проник! и тут меня, простую бабу, сыскал!
Квартальные почтительно вздрагивали и отвечали:
— За простоту-с. Сами они уж оченно просты. Так просты! так просты!
Настал какой-то волшебный рай, в котором царствовало безмерное и беспримесное блаженство. Прежде он нередко бывал подвержен приливам крови к голове, но теперь и эту болезнь как рукой сняло. Вся фигура его приняла бодрый и деятельный вид, совершенно, впрочем, лишенный характера суетливости, а выражавший одно внутреннее довольство. Когда он шел по улице, приветливый взгляд его, казалось, каждому говорил: живи! И каждый жил, ибо знал, что начальством ему воистину жить дозволено.
День проходил так быстро, что иногда он роптал, зачем сутки заключают в себе только двадцать четыре часа. Утром, вставши рано, он отправлялся в Разъезжую слободку и уже дорогой начинал млеть. Домик, служивший целью его посещений, принял веселый и чистенький вид. Кабака не осталось и следов; стены были обиты тесом и выкрашены светло-серою краскою; на окнах висели белые занавески и стояли горшки с незатейливыми растениями. Внутри все было тоже выскоблено, вычищено и вымыто. Ни мухи, ни таракана; прохлада и тишина. Только с другой половины, из стряпущей, доносился стук ножей и звякание ухватов и сковород, но это даже усугубляло очарование. Запах мяты и липового цвета был господствующим; к нему, по временам, когда отворялась дверь, примешивался запах жареных пирогов, но и он не омрачал картины блаженства, но прибавлял ей еще больше цены. Даже куры, которые кудахтали на дворе, и те, казалось, неспроста кудахтали, а во свидетельство исполнения желаний.
Вся раскрасневшаяся от стряпни, она выбегала к нему навстречу, и он не находил ни в этой красноте, ни в каплях пота, выступавших на лице ее, ничего противного законам изящного. Он знал, что она обливалась по̀том и выбивалась из сил единственно ради него. По приходе его она прежде всего начинала допытываться, за что он ее, бабу, любит; он же, с своей стороны, кротко и обстоятельно объяснял ей причину, и в этом несложном разговоре мгновения летели за мгновениями; затем она начинала обнаруживать беспокойство и каким-то просительным голосом спрашивала:
— Пирожка хочешь?
— А с чем у вас нынче пироги? — в свою очередь, спрашивал он, делая вид, как будто не всякая начинка, приготовленная ее руками, может быть ему по вкусу.
— С легким нынче; капустки искали, да не нашли…
— Что ж, и с легким хорошо… можно!
Появлялась целая сковорода шипящих пирогов, которые исчезали один за другим, а мгновения летели себе да летели. Потом она принималась опять допытываться, за что он ее, бабу, любит, и опять летели мгновения. Иногда к беседе присоединялся старик, отец ее, но от него большой пользы не было, потому что, как только закрыли его кабак, он тотчас же от горести ослеп и оглох.
Тем не менее «слепенький батюшка» все еще жаждал деятельности и, пользуясь ее официозным положением, беспрерывно к ней приставал. Однажды она даже попробовала завести об этом предмете разговор с ним.
— Хоть бы ты в базарные смотрители его произвел, — сказала она, — а то он совсем от еды отбился — все пьет!
— Не просите-с, — сказал он твердо, — ибо я для того собственно с вами и знакомство свел, дабы казенный интерес соблюсти! Какой он смотритель-с! Он сейчас же первым делом всю провизию с базара к себе притащит-с! Последствием же сего явятся недоимщики-с. Станут говорить: оттого мы податей не платим, что помпадуршин отец имение наше грабит. В каком я тогда положении буду? Недоимщиков сечь — неправильно-с; родителя вашего казнить — приятно ли для вас будет?
— Голубчик! да ведь он слепенький! куда ему за провизией гнаться! ему бы хоть жалованье-то получать!
— Это ничего, что слепенький: услышит, чем пахнет — прозрит-с! А хоть бы и насчет жалованья — вы думаете, жалованье-то с неба падает?
— Ну его!
— Нет-с, оно не с неба-с, а все с тех же сходит, которые вот поросятами да индейками нас кормят-с! Я это, в кадетском корпусе обучаясь, очень твердо узнал-с!
Но размолвки подобного рода происходили редко и тотчас же прекращались, ибо как он только начинал обнаруживать величие души, она переменяла разговор и начинала допытываться, за что он ее, бабу, любит. Тогда вновь начиналось подробное рассмотрение этого вопроса, и все недоумения прекращались сами собою.
Среди отдохновений он нередко вступал с нею и в административные разговоры, всегда в полной уверенности, что воззрения ее вполне соответствуют его собственным воззрениям.
— Вчера ко мне вора привели, — говорил он, — да я его отпустил-с.
— И Христос с ним! — отвечала она.
— Я так на этот счет рассуждаю, что все это они делают с голоду-с!
— А то с чего же! Без нужды да воровать! Тут стыда не оберешься! Я вот давно уж хочу тебя спросить: отчего между благородными меньше этого воровства, нежели, например, между нашим братом, простым народом?
— Оттого, что у благородного* более благородных чувств. Стыдится-с. А тоже и между благородными бывает воровство, только, по обширности своей, не имеет презрительного вида. Все больше, по благородству, крупными кушами-с.
— Ах, грехи наши тяжкие! — вздыхала она.
— Да-с; я насчет этого еще в кадетском корпусе такую мысль получил: кто хочет по совести жить, тот должен так это дело устроить, чтоб не было совсем надобности воровать! И тогда все будет в порядке: и квартальным будет легко, и сечь не за что, и обыватели почувствуют себя в безопасности-с!
— Голубчик ты мой! — говорила она, смотря с умилением ему в глаза.
— Да-с, я давно уж так думаю и надеюсь, что усилия мои не останутся бесплодными. Главное в этом деле — иметь в виду, что вор есть человек. Я сам однажды таким манером в кадетском корпусе булку у товарища уворовал… что же-с!
— И за что ты меня, простую бабу, полюбил!
Этим восклицанием окончательно заключалось утреннее отдохновение. Он припоминал, что его ждут «дела», и с облегченным сердцем выходил на улицу.
Деятельность обывателей, управлявшихся около домов своих, веселила его. Всякое выражение лица казалось ему дозволенным и законным. Когда он встречался с человеком, имеющим угрюмый вид, он не наскакивал на него с восклицанием: «Что волком-то смотришь!» — но думал про себя: «Вот человек, у которого, должно быть, на сердце горе лежит!» Когда слышал, что обыватель предается звонкому и раскатистому смеху, то также не обращался к нему с вопросом: «Чего, каналья, пасть-то разинул?» — но думал: «Вот милый человек, с которым и я охотно бы посмеялся, если бы не был помпадуром!» Результатом такого образа действий было то, что обыватели начали смеяться и плакать по своему усмотрению, отнюдь не опасаясь, чтобы в том или другом случае было усмотрено что-либо похожее на непризнание властей.