Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни наук, ни искусств он не знал; но если попадалась под руку книжка с картинками, то рассматривал ее с удовольствием. В особенности нравилась ему повесть о похождениях Робинзона Крузое на необитаемом острове (к счастью, изданная с картинками).
— Эту книгу, — выражался он, — всякий русский человек в настоящее время у себя на столе бессменно держать должен. Потому, кто может зараньше определить, на какой он остров попасть может? И сколько, теперича, есть в нашем отечестве городов, где ни хлеба испечь не умеют, ни супу сварить не из чего? А ежели кто эту книгу основательно знает, тот сам все сие и испечет, и сварит, а по времени, быть может, даже и других к употреблению подлинной пищи приспособит!
В администрации он был философ и был убежден, что самая лучшая администрация заключается в отсутствии таковой.
— Ежели я живу смирно и лишнего не выдумываю, — внушал он своему письмоводителю, — то и все прочие будут смирно жить. Ежели же я буду выдумывать, а тем паче писать, то непременно что-нибудь выдумаю: либо утеснение, либо просто глупость. А тогда и прочие начнут выдумывать, и выйдет у нас смятение, то есть кавардак.
Этого мало: он даже полагал (и, быть может, не без основания), что в каждой занумерованной и писанной на бланке бумаге непременно заключается чья-нибудь погибель, а потому принял себе за правило из десяти подаваемых ему к подпису бумаг подписывать только одну.
— Вы ко мне с бумагами как можно реже ходите, — говорил он письмоводителю, — потому что я не разорять приехал, а созидать-с. Погубить человека не трудно-с. Черкнул: Помпадур 4-й, и нет его. Только я совсем не того хочу. Я и сам хочу быть жив и другим того же желаю. Чтоб все были живы: и я, и вы, и прочие-с! А ежели вам невтерпеж бумаги писать, то можете для своего удовольствия строчить сколько угодно, я жe подписывать не согласен.
Иногда он развивал свои административные теории очень подробно.
— Всякий, — говорил он, — кого ни спросите, что он больше любит, будни или праздник? — наверное ответит: праздник. Почему-с? а потому, государь мой, что в праздник начальники бездействуют, а следовательно, нет ни бунтов, ни соответствующих им экзекуций. Я же хочу, чтоб у меня всякий день праздник был, а чтобы будни, в которые бунты бывают, даже из памяти у всех истребились!
Или:
— До сих пор так было, что обыватель тогда только считал себя благополучным, когда начальник находился в отсутствии. Сии дни праздновали и, в ознаменование общей радости, ели пироги. Почему, спрашиваю я вас, все сие именно так происходило? А потому, государь мой, что, с отъездом начальника, наставала тишина. Никто не скакал, не кричал, не спешил, а следовательно, и не сквернословил-с. Я же хочу, чтобы на будущее время у меня так было: если я даже присутствую, пускай всякий полагает, что я нахожусь в отсутствии!
Но что более всего привлекало к нему сердца — это административная стыдливость, доходившая до того, что он не мог произнести слово «сечь», чтоб не сгореть при этом со стыда.
Когда он прибыл в город, то прежде всего, разумеется, пожелал ознакомиться с делами. Письмоводитель сразу вынес ему целый ворох. Но когда он развернул одно из них, то первая попавшаяся ему на глаза фраза была следующая:
«…когда же начали их сечь…»
Он покраснел и поспешно обратился к другому делу. Но там тоже было написано:
«…а потому начали их сечь вновь…»
Тогда он покраснел еще больше и с этой минуты решился раз навсегда никаких дел не читать.
— Все дела в таком роде? — застенчиво обратился он к письмоводителю.
— Послаблений не допускается-с.
— Какая, однако ж. печальная необходимость! — задумчиво воскликнул он и затем, почти шепотом, продолжал: — И часто бывают у вас революции?
— Одна в год — это как калач испечь, а то так и две.
— Грустно! И зачем это люди делают революции — не постигаю! не лучше ли жить смирно, аккуратно и быть счастливыми… без революций!
— Осмелюсь доложить, это всё умники-с. А глядя на них, и дураки заимствуются-с.
Помпадур задумался.
— А знаете ли, — сказал он после минутного молчания, — какая мне вдруг мысль в голову пришла?
— Не могу знать-с.
— Что революций, собственно, никаких нет и не бывало-с! Письмоводитель даже глаза выпучил: до того неуместною показалась ему подобная выходка со стороны человека, называющего себя помпадуром.
— Как это возможно-с? — бормотал он, — все квартальные в один голос доносят-с!
Но помпадур уже не слушал возражений и, ходя в волнении по комнате, убежденным голосом говорил:
— Да-с; нет революций, и не бывало! Вы думаете, что̀ было во Франции в 1789 году, революция-с? Отнюдь-с! Просто-напросто умные люди об умных предметах промежду себя разговор хотели иметь, а господам французским квартальным показалось, что какие-то революции затеваются-с!
Эта мысль была для него как бы откровением. Заручившись ею, он вдруг совершенно ясно сознал все, что дотоле лишь смутно мелькало на дне его доброй души.
— Да-с, — продолжал он развивать свой взгляд, — если б господа квартальные поостереглись, многих бы неприятностей можно было избежать! Да и что за радость отыскивать революции — не постигаю! Если б даже доподлинно таковые в зародыше существовали, зачем оные преждевременно пробуждать и накликать-с? Не лучше ли тихим манером это дело обделать, чтобы оно, так сказать, измором изныло, чем во всеуслышание объявлять: вот, мол, мы каковы! каждый год по революции делаем! А ежели уж нельзя это паскудство скрыть, то все же предварительно увещевать, а не сечь господ революционеров надлежит!
— Пытали этак-то… — скептически заметил письмоводитель.
— Нет, вы поймите меня! Я подлинно желаю, чтобы все были живы! Вы говорите: во всем виноваты «умники». Хорошо-с. Но ежели мы теперича всех «умников» изведем, то, как вы полагаете, велик ли мы авантаж получим, ежели с одними дураками останемся? Вам, государь мой, конечно, оно неизвестно, но я, по собственному опыту, эту штуку отлично знаю! Однажды, доложу вам, в походе мне три дня пришлось глаз на глаз с дураком просидеть, так я чуть рук на себя не наложил! Так-то-с.
Письмоводитель несколько раз разевал рот для возражений, но тщетно. Он ходил по комнате и твердил свое: «Нe верю! ничему я этому не верю». Наконец остановился и твердым голосом произнес:
— Не только в революции, я даже в черта не верю! И вот по какому случаю. Однажды, будучи в кадетском корпусе, — разумеется, с голоду, — пожелал я продать черту душу, чтобы у меня каждый день булок вволю было. И что же-с? вышел я ночью во двор-с и кричу: «Черт! явись!» Ан вместо черта-то явился вахтер, заарестовал меня, и я в то время чуть-чуть не подвергся исключению-с. Вот оно, легковерие-то, к чему ведет!
— Оно точно-с, — отвечал письмоводитель, но как-то вяло, как будто ему до смерти хотелось спать, — многие нынче в черта не веруют!
— И знаете ли что еще? — продолжал он, горячась все больше, — все эти россказни об революциях напоминают мне историю с жидом, у которого в носу свистело. Идет он по лесу и весь даже в поту от страха: все кажется, что кругом разбойники пересвистываются! И только уж когда он вдоволь надрожался, вдруг его словно обухом по голове: а ведь это у меня в носу… Так-то-с.
И действительно, как ни старались квартальные изменить его взгляд на дела внутренней политики, он оставался непоколебим и на все предостережения неизменно давал один и тот же ответ:
— Нет революций-с! нет и никогда не бывало-с!
Мало того: даже арестовал квартального Пелепелкина, когда тот, весь бледный и почти ополоумевший от страха, прибежал объявить, что в соседней роще снегири затеяли бунт*.
— Это вы, милостивый государь, бунты затеваете, — сказал он ему, — а не снегири-с! Снегирь — птица небольшая и к учению склонная-с — зачем ей бунтовать? Застрелить ее недолго-с, только кто же тогда в наших рощах свистеть будет-с? Извольте, государь мой, снять сапоги и сесть под арест-с!
И что же вышло? Сначала, действительно, обывателям казалось несколько странным, что выискался такой помпадур, который не верит в бунты, но мало-помалу и они начали освоиваться с этим взглядом. Прошел год, прошел другой, снегири свистали и щебетали во всех рощах, а революций все не было
— А мы думали, что это-то самая революция и есть! — толковали меж собой обыватели, — поди ж ты!
Он же, ласковый и простодушный, ходил по улицам и не только никого не ловил, но, напротив того, радовался, что всякий при каком-нибудь деле находится, а он один ничего не делает и тем целому городу счастье приносит.
Однако ж было одно напоминание, которое угнетало его, и это напоминание заключалось в слове: помпадур.
Среди разнообразия помпадурских прерогатив он в особенности боялся одной: предстоящего ему выбора помпадурши. В бесчисленном множестве помпадурш, о которых свидетельствует история, он не знал ни одной, которая довела бы своего помпадура до добра. В сознании своего помпадурства, он, еще будучи в кадетском корпусе, до малейшей подробности изучил литературу этого вопроса и убедился, что в конце помпадурских любовных предприятий никогда ничего не стояло, кроме погибели. И что всего важнее — погибель была так сладка, что помпадуры сами влеклись к ней и утопали в море утех, нимало не заботясь о своевременном выполнении получаемых от начальства предписаний. Опутанные любовными сетями, помпадуры, несомненно бодрые, делались в самое короткое время неузнаваемыми. Телодвижения их утрачивали развязность, глаза становились тусклыми и неспособными проникать в сердца подчиненных, язык отказывался от произнесения укорительных выражений; дар сердцеведения пропадал совершенно. Все это он понимал — и за всем тем чувствовал, что над ним тяготеет фатум, которого он ни предотвратить, ни отдалить не в силах.