Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В выпуклых стеклах его очков блестело тоже по серебряной точке, словно это были круглые нацеленные глаза телескопов.
— В сущности, звезды работяги, как и мы, — продолжал Лобко, подгребая сено под бока. — Есть звезда Антарес, в сто миллионов раз больше Солнца, черт знает какая махина. А есть и целые армии безымянных небесных камней, вроде нас, грешных. И ведь вот что интересно: другая уже отгорит, скончается как светило, а мы всё ее видим, лет триста видим: идет звездный луч по вселенной, как и по Земле тянется за человеком добрая память. Должно быть, это и называется бессмертием… А?
Ключарев молчал. Так многое переполняло его душу! Сколько раз он досадливо думал: «Эх, нет здесь Лобко! Нет моего дорогого друга!»
Теперь Лобко лежал рядом, заложив руки за голову.
— А вы что-то поосунулись, Федор Адрианович, — сказал Лобко. — Трудное лето было? Ну, ничего. — Он ободряюще, хотя и с обычной смешинкой оглядел его. — Придет время, поставят памятник неизвестному секретарю райкома. Убежден!
— Не хочу памятника, — пробурчал Ключарев.
— Что так?
Лобко смотрел на него, как старший брат на младшего: с лаской и взыскательностью. Словно хотел сказать: «А ну, поворотись, сынку! Каким-то ты стал теперь? И каким еще станешь?!»
— Не до памятников, Леонтий Иванович! Тут другой раз не знаешь, куда от стыда деваться.
— Это вам-то, Глубынь-Городку стыдиться? Непонятно! Самые что ни на есть передовики!
— Вот-вот. — Ключарев приподнялся на локтях, отбросил сухую травинку, которую крошил в пальцах. — Вы сейчас как Пинчук. Он, бывало, вернется из области обласканный, нахваленный и удивляется: чего еще надо? Ведь он здесь в сорок пятом году застал нищету, разорение: все, что осталось Западному краю от панщины и от оккупации. Конечно, смотрит теперь Пинчук кругом и радуется: достигли, построили земной рай! Областное начальство тоже довольно: хлопот с Городком нет, планы выполняет вовремя… А мы часто как вьюны вокруг этих планов. Если выполнили, кричим проценты, а если нет, тоже есть выход: по сравнению с прошлым, позапрошлым годом на столько-то повысилось, увеличилось… Сами себе глаза отводим да еще хлопаем в ладоши: благодаря заботе партии и правительства… А что мы делаем в ответ на эту заботу? Тянем план день за днем, как упряжь, радуемся, что вышли в передовые. По сравнению с кем передовые? По сравнению с отставшими? Большая честь… Ну, выполнили план животноводства, стоят коровы в стойлах. А где молоко и масло, сколько надаивают? Почему корова дома у колхозника дает в день десять литров, в год три тысячи? Порода одна, ничего особенного в ней нет. Мы все любим делать открытия, а они давно сделаны. Еще Христос родился в яслях, — значит, две тысячи лет назад были ясли в хлеву. А мы в районе только-только дошли до разговоров, нужны ли они. И корм под ноги скотине бросаем. «Корма, корма, — кричим, — силос!» Что ж, тоже план выполнили. А по правде говоря, для того чтоб по-настоящему поднять животноводство, нам надо по району вдвое больше запахать под кормовые культуры. Не сделаем это — значит, не ответим ни на какую заботу.
— Так вы хотите все сразу, одним наскоком… — раздумчиво проговорил Лобко, пуская дым.
— Не сразу. Нет. Но до каких пор давать себе скидки? Радоваться, что хвалят, только потому, что у других хуже? Стыдно мне от этих похвал. Слушаю и боюсь посмотреть вокруг. А все опять удивляются, чего ему надо? Из-за чего хлопочет? Может, кое-кто думает, что просто выдвинуться хочу, пошуметь…
— Не думаю так! — сказал Лобко.
Он потер лоб, опустил голову на ладони. Шагах в сорока Саша разжег костер. Было уже совсем темно. Дымный огонь не освещал ничего, но далеко был виден, стреляя во все стороны смолистыми искрами. Над огнем, на суку-рогульке, качался котелок.
Лобко тронул Ключарева за руку:
— Ну так стучите кулаком! Требуйте правды.
— Стучу. Только кулаки все обобьешь об эти дубовые столы, пока…
— Об чьи это «об эти»?
— Об наши, — остывая, проговорил Ключарев.
Луговая вода блестела в свете мужающих звезд. Длинные пряди тумана стлались по низине у подножия холма, и оба машинально следили за их ползущими клубами.
— Чтоб не впадать в панику и уныние, — сказал Лобко, — полезно на все, что мы делаем, посмотреть иногда сверху, с аэропланного полета. Много ошибок, промахов? Бывает и так. И легче всего это объяснить болезнью роста: мол, отцовский пиджак трещит на плечах. Но, по-моему, это скорее болезнь преодоления. Революция нашла лекарство от многих болезней, хотя они еще гнездятся под ногтями, как грязь, и, измельчав, живут. У нас не может быть, например, уже повального голода от недорода, но неурожаи, засухи все-таки существуют! Опять же у нас невозможно хапнуть мильон на Панаме и благоденствовать, но можно растратить казенные деньги, хотя наверняка попадешь в тюрьму. Нельзя быть колонизатором даже на самой далекой окраине, но можно — некоторое время — самодуром. Пока не придут и не стукнут кулаком по столу, не дадут по шапке. Кстати, Федор Адрианович, хочешь, я тебе расскажу один любопытный случай в связи с этим самым стуканьем по столу? Из фронтового времени. Стояли мы в одном прибалтийском городке. Раскинули редакцию в каком-то полуразрушенном доме; все кругом еще горит, зенитки лают, черепица хрупает под сапогами, как скорлупа, а тут входит женщина — оборванная, грязная, дети у нее за юбку держатся с такими перепуганными щенячьими мордочками — и прямо от порога начинает орать. Да как! Во все горло. И все норовит кулаком грохнуть прямо перед моим носом: дайте ей немедленно квартиру, одежду, напоите, накормите, отправьте в тыл, наведите справки о муже… «Гражданка, говорю, мы этим не ведаем. Мы газета». — «А мне все равно, кто ведает. Делайте, и все!» — «Так перестаньте хотя бы кричать!» — взорвался я. И вдруг она смолкла, перевела дух, взглянула такими замученными хорошими глазами, слезы у нее брызнули, а у нас у всех дрожь между лопатками пробежала. «Три с половиной года под немцем шепотом говорила. Дайте хоть теперь покричать. Имею ведь право?» — «Да кричи, пожалуйста, товарищ дорогой!» Сгрудились мы вокруг нее, а редактор, угрюмый был, между прочим, мужик, распахнул раму, так что звякнули остатки стекол, и крикнул редакционному шоферу голосом, каким выкликали, должно быть, когда-то карету фельдмаршала: «Машину жене советского фронтовика!» Потому что хозяин ее был с первых дней в боях.
И вот я думаю, Федор Адрианович, что главная наша сила всегда при нас: она в том, что мы имеем право добиваться лучшего. У тебя в районе сколько так называемых «руководящих единиц»? Человек тридцать? Вот ты и обязан их воспитать, чтоб они, как магнит, притягивали все хорошее…
Ключарев сосредоточенно слушал, покачивая головой.
— Такого, например, как Черненко, — рассеянно пошутил он, думая о чем-то другом, и передразнил носовым, высоким голосом: — «Когда я жил в Минске, моя жизнь стояла на высоком культурном уровне».
Лобко тоже усмехнулся, развел руками.
— Черненко — человек без сердцевины. Все в нем слишком гибко и легко приспосабливается. Ему все хорошо: так — так так, а по-другому — пусть по-другому, лишь бы его не трогали. Он хуже откровенного бюрократа: его за руку не скоро поймаешь… Кстати, а как Пинчук?
— Черт его знает! Может, и меняется в чем-то.
Они помолчали.
— Мне с колхозниками-то легче, — вздохнул Ключарев, возвращаясь опять к своему. — Вот в Дворцах неделю назад и не начинали сеять озимь, а мы поехали с агрономом на два дня, собрали народ, прошли по колхозу, разобрались; сегодня сев они кончили…
— Правильно. А в Городке труднее. Здесь люди и сами вроде начальники, привыкли распоряжаться. Обратил внимание, Федор Адрианович? Как кто у нас в Городке выйдет в «начальство» — райком, райисполком, — так первым долгом шьет себе форму руководящих работников: суконную гимнастерку и галифе, обшитые кожей, видимо, в знак того, что теперь предстоит много заседать и такое побочное обстоятельство, как протертость штанов, не должно явиться помехой.
Лобко захохотал, сплетая и расплетая по привычке пальцы. Ключарев смущенно поскреб в затылке: у него тоже была такая «форма», только без кожи. Женя как-то сказала, что он похож в ней на пожарника. «Вот черт, а может, это с меня пример и взяли?»
— Так вот, Федор Адрианович, будем искать твои ошибки; видимо, они у тебя все-таки есть, если на душе так неспокойно.
Сам не замечая, Лобко перешел на «ты».
Тебя любят, уважают, в твоей искренности не сомневаются. И все-таки иногда заряд пролетает мимо. Когда в человеке все слишком изучено, теряется не то что доверие, а интерес к нему. Уж больно жить становится просто! Зная, как он на что откликнется, можно заранее подготовить себя к этому, а значит, и увильнуть от ответа. Ведь так?
— Так, — сокрушенно кивая головой, протянул Ключарев. Он слушал очень внимательно.