Стеклянная тетрадь - Андрей Ветер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ещё, при всем признании мной Вашего авторского права, хрен его знает, но кое–чего не надо бы, ведь ВАША мама ещё жива и дай ей Бог всего. Ведь, ну, ей-Бог, ведь в известном смысле пособием по фрейдизму может выступать работа Ваша, причём по классическому фрейдизму, что мы с Вами тридцать лет назад почитывали.
Ну и последнее. Тоже, фрейдизм, конечно. Я полагаю, что все Ваши оценки разведки и людей, в этой сфере работающих, — правильны. Разумеется, Вы вправе говорить, что и не должны и не можете давать всех оценок, но, уж слишком без других оценок — положительных, хотя, слава Богу, положительный образ Вашего папы всё–таки складывается. В общем, это примерно так, как я думал, когда Вы поступали в Краснознаменный. Да я, при всём обожании отца своего, не мог подумать о себе в непосредственной связи с конторой. Все изменилось. И, вот, у меня впечатление, что Вы, уничижая службу, каким–то образом оправдываете своё несостоявшееся в ней участие.
Ещё раз простите, если что не так, напишете по-Достоевскому, — прочитаю и индейцев.
Искренне (поверьте) Ваш,
К.
PS Кстати, я, вот, и реплики Ваши на отзывы здесь почитал, Вы прояснили уже отношение к своему детству — счастливое оно было?
25.11.07
***Здравствуйте, К!
К сожалению, не помню Вашего имени, а без имени обращаться неловко. Буква К подсказывает имя Коля, но я не помню наверняка. Мой папа всё время говорил, что Вы похожи на молодого Петра I, поэтому мне в голову лезет имя Пётр.
Если надумаете ответить, то оставьте всё–таки своё имя.
Сейчас спрашиваю одно: хотите, чтобы я убрал упоминание о Вашей маме?
Сделаю это сегодня же.
Не буду спорить насчёт того, кто отправил Юрваса в Москву и с каким диагнозом, но скажу только, что из «Шереметьева» мы поехали сразу в больницу. Какая была первая, не помню. Но в Бурденко попали не сразу. То есть папа уже в Москве прошёл за один день через пару клиник. Исходя из этого, смею утверждать, что диагноз не был поставлен в Женеве.
Андрей
26.11.07
***Здравствуйте, Андрюша.
Спасибо за письмо. Я, действительно, Коля, и, действительно, в юности был лицом очень похож на актера Дмитрия Золотухина, сыгравшего где–то Петра. Сейчас друзья отмечают, что — вылитый репинский Мусоргский. Мне явно не следовало писать на сайт, но я, в несколько лихорадочном состоянии, забыл, что там должен быть выход на почту. Я совершенно не обижусь, если Вы мою писанину удалите.
В общем, Вы — автор и сын, но мне, конечно, в свете написанного вчера, действительно обидно за мою маму — не думаю, впрочем, что ей кто–нибудь скажет. Разумеется, Вы должны всё помнить лучше меня. Тем более, у меня есть конкурирующая версия, что, в конечном счете, обида Вашей мамы на мою связана была с тем, именно, что мама моя настаивала на операции в Москве, а не в Женеве. Кажется, это Анна Александровна Медяник обсуждала нас. Пораспрашивайте маму. Как она? Конечно, всё не суть важно. Важна утрата и неизбывное чувство горечи, которое Вам передать, как раз, удалось.
Всего Вам доброго.
Искренне Ваш,
Коля Попов
26.11.07
***Коля, здравствуйте ещё раз.
Не даёт мне покоя ваше письмо. Весь день возвращаюсь к нему.
Во–первых, хочу поблагодарить Вас. Сразу после Вашего письма я заглянул в текст. У меня было несколько вариантов «Эона». Было много концовок, но ни одна меня не удовлетворяет. Было много добавлений в середине, а кое–что было убрано.
Делая некоторые добавления (про моего деда) в прошлом году, я, видно, взял файл, в котором остались те слова, продиктованные чувством отчаянья и беспомощностью перед прошлым (а также и чувством обиды в то время на весь мир).
Я никого не хотел и не хочу обижать. Прошлое — оно такое многогранное, что говорить о нём однозначно — всегда ошибка. Ваше письмо заставило меня посмотреть на давно написанные слова по–новому: оказывается, есть эпизоды или отдельные строчки, которые как болезненные точки для кого–то ещё. Многих людей я вывел под чужими фамилиями, потому что есть их дети и внуки и упоминать их в связи с КГБ нет надобности…
Простите, что причинил вам боль.
В книге «Родительский дом», где была опубликована эта повесть, нет того абзаца, который задел Вас.
На самом деле я никого не виню ни в чём. Винить кого–либо в той болезни — просто глупо. Даже если бы специалист в области нейрологии сразу понял, что происходило с моим отцом, то ничего не изменилось бы. Дело в опухоли, а не во врачах.
Но Ваше письмо, Коля, заставило меня задуматься о том, что давно надо привести в порядок мою писанину.
Во–вторых, ответьте мне вот на какой вопрос: хотите ли Вы, чтобы это письмо оставалось в Гостевой книге. Там читают все. Я‑то привык к тому, что мои мысли, всё моё нутро выставлено на всеобщее обозрение, хотя иногда долетают до меня и не очень приятные отзывы. Но я — всё–таки писатель. Я выбрал определённый путь (кто–то прячет своё настоящее лицо за своими сочинениями, кто–то обнажается перед читателями), я — таков, каков есть. Всю жизнь я испытывал недостаток в общении, всю жизнь чувствовал себя оттёртым куда–то на задворки, всю жизнь был попрекаем приятелями за мои увлечения, а потому писательство стало мне заменой живого общения. Я говорю (пытаюсь сказать) всё, что рвётся из меня наружу.
Но вы — другое дело. Ответьте мне, оставить ли Ваше — такое очень личное послание — на обозрение посторонней публике…
Что касается моей мамы, то она для своего возраста чувствует себя неплохо. Но с головой у неё после смерти отца не всё, к сожалению, в порядке. Упоминание о КГБ серьёзно угнетает её. Она абсолютно уверена, что за ней следят до сих пор. Никаких аргументов она не принимает (Почему следят? Кому ты нужна? — в ответ лишь многозначительное молчание и не менее многозначительный взгляд: ну ты и дурак, сыночек). Однажды в доме отдыха (она долго болела туберкулёзом) за ней стал ухаживать какой–то дедуля. Она вернулась в Москву в подавленном состоянии, ходила и ворчала, что это КГБ хочет выдать её замуж.
Вот такие дела с моей мамой.
Характер у неё всегда был не сахар, дружелюбием она, увы, не отличалась, улыбалась только тем, кому обязана была улыбаться в силу обстоятельств и служебного положения Юрваса.
Знаю, что коллеги отца по Комитету не звонили нам прежде всего из–за неё — никто не хотел сталкиваться с её агрессивной неприветливостью. Она с готовностью принимала только Шебаршина. Но сама никогда не звонила ему. С Медяниками тоже редко общалась, но всё же иногда Анне Александровне звонила.
После смерти отца Шебаршин устроил мою маму в «Лес», она там в строительном управлении работала какое–то время, а потом уволилась. Может, не поладила с кем, может, ещё что–то. Пошла посудомойкой в корейский ресторан. В пять утра выезжала из Чертанова и тащилась куда–то на Юго — Западную, пересаживаясь с автобуса на автобус.
Мне кажется, что ей нравилось осознавать, что она никому не нужна, что она брошена за борт, что про неё никто из отцовских коллег не вспоминает. Этакий мазохистский момент, практика неосознанного самоунижения.
Лично я ни на кого не в обиде. Жизнь складывается из разноцветных лоскутов. У меня был богатый опыт. Кто–то может назвать его неудачным (дипломата из меня не получилось, из разведки я драпанул, на телевидении грандиозной карьеры не сделал, денег на книгах не заработал), но если бы у меня не было всего этого, то я бы не смог ничего написать. Да и рассуждал бы обо всём на уровне первоклассника. А так — мне многое удалось попробовать.
Конечно, имея высокопоставленных «покровителей» в КГБ, в советские времена я бы мог рассчитывать на серьёзную помощь с их стороны (могли бы пристроить и в кино, и куда угодно). Но никто про меня не вспомнил. И слава Богу, что не вспомнили. А то устроили бы куда–нибудь по блату, а я ведь и жизни ещё не знал: возомнил бы себя гением и сломался бы очень быстро, ничего на самом деле не сделав и не написав, может, ни единой приличной строки (а уж про индейцев точно не написал бы ни одной книги). А так — трудился постоянно, шлифовал то, что во мне рождалось, даже не надеясь на то, что кто–нибудь опубликует мои сочинения.
Ничего о прошлом больше писать не хочу (ни романов, ни вообще воспоминаний). «Эон памяти» — вполне достаточно. Устал ворошить. Разве что про первую любовь? Там много сладости и совсем нет боли.
«Эон памяти» просто прорвался из меня, как волна, как ураган. Я писал его, упиваясь собственным горем. Но это уже давно. Десять лет как написан «Эон». Поначалу я отнёс его Леониду Владимировичу, хотел узнать, нет ли там чего–то недопустимого с точки зрения разведки. Он сказал, что всё нормально, ничего лишнего я не сболтнул. Но он всё–таки выразил надежду, что сразу я нигде эту повесть публиковать не стану. Повесть отлежалась и вышла только в конце 2002 года (чуть в более сжатом виде, чем она поставлена на моём сайте).