Монахиня_ Племянник Рамо_Жак-фаталист и его Хозяин - Дени Дидро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я. Вы правы.
Он. Впрочем, из всех этих гадких рассказов ни один не выдуман мною, я ограничиваюсь ролью пересказчика. Ходит, вот слух, что несколько дней тому назад, часов в пять утра, вдруг раздался отчаянный шум; звонили во все звонки, слышались глухие прерывистые крики, словно кого-то душили: «Ко мне, помогите, задыхаюсь, умираю!» Крики эти неслись из апартаментов патрона. Бегут на помощь. Наша толстая тварь, уже потерявшая голову, уже не помнившая себя, уже ничего не видевшая, как это бывает в такие минуты, приподымалась на обеих руках и со всего размаху обрушивалась на некие части его тела всей тяжестью своих двухсот или трехсот фунтов, упоенная быстротой, какую порождает самое неистовство удовольствия. Стоило немалого труда вызволить его. И на кой черт маленькому молоточку взбрело в голову лечь под такую тяжелую наковальню?
Я. Вы сквернослов. Поговорим о других вещах. Все время, что мы беседуем, у меня на языке вертится вопрос.
Он. Что же вы так долго задерживали его?
Я. Я боялся, что он будет нескромным.
Он. После всего, что я вам открыл, я уже и не знаю, какие у меня могут быть тайны от вас.
Я. Вы не сомневаетесь в том, как я сужу о вашем характере?
Он. Отнюдь нет. Я в ваших глазах существо весьма мерзкое, весьма презренное; таким я порою кажусь и себе, но редко; своим порокам я чаще радуюсь, чем огорчаюсь из-за них. В вашем презрении вы проявляете больше постоянства.
Я. Это верно. Но зачем и вы показываете мне всю вашу низость?
Он. Прежде всего потому, что добрую ее долю вы уже знаете и что, признаваясь вам в остальном, я думал больше выиграть, чем потерять.
Я. Как же это так? Объясните, пожалуйста.
Он. Если уж быть великим в чем-либо, то прежде всего в дурных делах. На мелкого жулика плюют, но большому преступнику нельзя отказать в известном уважении; его мужество поражает вас, его свирепость приводит в содрогание. Цельность характера ценится во всем.
Я. Но этой почтенной цельности характера в вас-то еще нет. Как я вижу, вы еще не стойки в ваших правилах. Неясно, прирожденное ли в вас злонравие или оно развито искусственным путем и достаточно ли далеко вы уже прошли по этому пути.
Он. Согласен, но я стараюсь изо всех сил. И разве у меня не хватило скромности признать, что есть существа более совершенные, чем я? Разве не говорил я с глубочайшим восхищением о Буре? Буре, по-моему, — первый человек во всем мире.
Я. Но тотчас же после Буре стоите вы?
Он. Нет.
Я. Тогда — Палиссо?
Он. Да, Палиссо, но не только он один.
Я. Кто же достоин разделять с ним второе место?
Он. Авиньонский отступник.{84}
Я. Мне никогда не доводилось слышать об авиньонском отступнике, но это, должно быть, человек весьма примечательный.
Он. Он как раз таков.
Я. История великих людей меня всегда занимала.
О и. Охотно верю. Жил этот человек у одного из добрых и честных потомков Авраама, каковые этому патриарху верующих были обещаны в количестве, равном числу звезд на небе.
Я. У еврея?
Он. У еврея. Сперва он внушил к себе сострадание, затем — благоволение, наконец — доверие самое полное, ибо так всегда и происходит: мы настолько полагаемся на наши благодеяния, что редко скрываем свои тайны от того, кого осыпали милостями. И можно ли искоренить неблагодарность, если мы сами подвергаем человека соблазну безнаказанно проявить сие свойство? Это справедливое соображение у нашего еврея не возникло. И вот он признался вероотступнику, что совесть не позволяет ему есть свинину. Вы сейчас увидите, какую выгоду изобретательный ум может извлечь из подобного признания. Несколько месяцев он проявлял все большую и большую заботливость, пока не увидел, что его еврей тронут всем этим вниманием, полностью покорен и убежден, будто во всем племени Израиля ему не найти лучшего друга… Оцените осмотрительность этого человека! Он не спешит, он дает плоду созреть, прежде чем трясти ветку. Излишний пыл мог бы погубить все дело. Величие же характера обычно вытекает из естественного равновесия между несколькими противоположными свойствами.
Я. Да оставьте ваши рассуждения и продолжайте рассказ.
Он. Иначе нельзя; бывают дни, когда я должен рассуждать. Это — болезнь, которую следует предоставить ее течению. Так на чем же я остановился?
Я. На близости, так прочно установившейся между евреем и вероотступником.
Он. И плод созрел… Но вы меня не слушаете. О чем это вы задумались?
я. о неровности вашего голоса, который то повышается, то понижается.
Он. Разве голос у порочного человека может оставаться всегда одинаковым?.. Однажды вечером отступник приходит к своему другу растерянный, бледный как смерть, что-то невнятно лепечет, дрожит всем телом. «Что с вами?» — «Мы погибли». — «Погибли! Но почему?» — «Погибли, говорю я вам, и безвозвратно». — «Да объяснитесь!» — «Сейчас, только дайте мне прийти в себя». — «Да полно, успокойтесь», — говорит ему еврей, вместо того чтобы сказать: «Ты отъявленный мошенник; я не знаю, что ты мне собираешься сообщить, но ты отъявленный мошенник, ты разыгрываешь испуг».
Я. А почему он должен был так ему сказать?
Он. Да потому, что тот притворялся и не знал меры, это ясно для меня, а вы меня больше не прерывайте. «Мы погибли… погибли!.. безвозвратно!» Неужели вы не чувствуете всей фальши этих погибли, столько раз повторяемых!.. «Предатель донес на нас святой инквизиции, на вас как на еврея, на меня как на отступника, как на гнусного отступника…» Обратите внимание, что предатель не краснея прибегает к самым крайним выражениям. Требуется больше мужества, нежели принято думать, чтобы назвать себя своим настоящим именем. Вы и не знаете, что значит дойти до этого.
Я. Ну, конечно, не знаю. Однако этот гнусный отступник…
Он. Притворяется, но притворство его — весьма искусное. Еврей приходит в ужас, рвет на себе бороду, катается по полу, уже видит сбиров у своих дверей, видит себя в плаще приговоренного, видит приготовленный для него костер. «Друг мой, дорогой друг мой, единственный друг мой, что же делать?» — «Что делать? Всюду показываться, для вида соблюдать величайшее спокойствие, вести себя как всегда. Это судилище действует тайно, но медленно; нужно воспользоваться его медлительностью, чтобы все продать. Я найму корабль или поручу нанять его через третье лицо — да, через третье лицо, так лучше. Мы погрузим на корабль ваше имущество, потому что оно-то главным образом и не дает им покоя, и мы с вами отправимся искать свободы под другим небом, молиться нашему богу и в безопасности исполнять закон Авраама и нашей совести. А сейчас самое важное — раз уж мы находимся в таком опасном положении — избегать малейшей неосторожности…»
Сказано — сделано. Судно зафрахтовано, снабжено припасами, матросы наняты, имущество еврея — на корабле; завтра на рассвете будут подняты паруса; завтра они уже смогут и весело поужинать, и спокойно уснуть; завтра они ускользнут от своих гонителей. Ночью отступник встает, крадет у еврея бумажник, кошелек и драгоценности, садится на корабль — и уплывает… И вы думаете, это все? Ну, не тут-то было. Когда мне рассказывали эту историю, я угадал то, что утаил еще от вас, дабы испытать вашу проницательность. Вы правильно делаете, что живете честно, из вас получился бы лишь мелкий жулик! Пока что и вероотступник является именно таким: он — презренный негодяй, на которого никто не желал бы походить. Но все величие его злодейства в том, что он сам и донес на своего друга израильтянина, который уже утром был схвачен святой инквизицией, а через несколько дней весело и ярко пылал на костре. Вот так-то вероотступник спокойно овладел имуществом этого проклятого потомка людей, которые распяли нашего спасителя.
Я. Не знаю, чему больше ужасаться — гнусности вашего вероотступника или тону, которым вы о нем рассказываете.
Он. Про это я вам и говорил: чудовищность поступка такова, что спасает его от вашего презрения, и вот почему я был так чистосердечен. Я хотел показать вам, какого совершенства я достиг в моем искусстве, вырвать у вас признание, что я хоть оригинален в своей гнусности, поставить себя в вашем мнении наряду с великими мерзавцами, а затем воскликнуть: Vivat Mascarillus, fourbum imperator![14] Ну давайте, господин философ, веселее, хором: Vivat Mascarillus, fourbum imperator!
И тут он начал петь фугой что-то совсем уж необычайное: мелодия то была величественна и полна торжественности, то легка и шаловлива; только что он пел басом, а через миг уже переходил к верхним партиям; руками и вытянутой шеей он мне указывал на места, требующие выдержки, он исполнял и на ходу сочинял некую песнь ликования, по которой было видно, что хорошая музыка ему более близка, чем хорошие нравы.
Что до меня, то я не знал, оставаться ли мне с ним или бежать, смеяться или негодовать. Я остался, намереваясь перевести разговор на какую-нибудь тему, которая рассеяла бы ужас, объявший мою душу. Мне становилось почти невыносимым присутствие человека, обсуждавшего чудовищный поступок, мерзкое злодеяние так, как знаток в живописи или в поэзии разбирает произведения изящного вкуса или как моралист либо историк отмечает и освещает обстоятельства какого-нибудь героического подвига. Я невольно нахмурился; он это заметил и спросил: