Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси - Джефф Дайер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был чудесный подарок, но книгу я так и не прочел, потому что книг я больше не читал.
Погода стала жарче. Периодически в раскаленном небе появлялась тонкая полоска облаков.
Гуляя в переулках за гхатами, я как-то встретил мужчину, толкавшего перед собой тачку с чем-то вроде тыквы. Протискиваясь мимо, я увидал, что то, что я принял за тыкву, на самом деле было его яичками. Чудовищно раздутые от какой-то болезни, они из разряда того, что можно носить на себе, перешли в разряд того, что уже можно только возить с собой повсюду в тачке на колесах. В Варанаси все обретало форму каких-то диких крайностей. У нас в Европе был миф о Сизифе с его камнем. В Варанаси же был реальный факт — этот вот несчастный с его яйцами.
Я взял рикшу и поехал в музей при Индийском университете. Это было просторное, пыльное помещение с безмятежными статуями Будды и трансовыми бронзовыми Шивами в образе космического танцора Натараджи. Здесь также имелась впечатляющая коллекция индийских миниатюр, некоторые из которых были довольно крупными. Я не мог оценить сравнительные достоинства отдельных работ, но одна показалась мне особенно очаровательной. Она была датирована 1893 годом и принадлежала кисти некоего Шивалала — это имя мне ни о чем не говорило, — но выглядела, на мой неискушенный взгляд, так, словно была написана на две-три сотни лет раньше. Богато украшенная процессия лошадей и всадников пересекала затопленный мост в разгар муссонов. Дождь пускал стрелы в мокрую реку, поднявшуюся уже до верхушек деревьев и до крыш домов, построенных — с фатальными последствиями — на заливной равнине. На заднем плане зеленели конической формы холмы, на одном из которых — на самой вершине — притулился замок. Облака истекали дождем. Сверкала молния — золотая змея, извивавшаяся в промокшем темно-синем небе.
Тем временем на настоящей, ненарисованной реке шли похороны какого-то саньясина[185]. Его не кремировали. К его телу просто привязали камень и опустили его в Ганг.
До сих пор я не встречал тут никого из прошлой жизни — которую теперь и вправду воспринимал как предыдущую инкарнацию — в Лондоне. А потом я столкнулся на Кедар-гхате с Анандом Сети, который в свое время посоветовал мне не останавливаться в «Тадж Ганге».
— У тебя борода, как у настоящего первооткрывателя — сказал он.
Это была правда. Я не отращивал ее специально, а просто перестал бриться и в итоге стал человеком с бородой. Молодые сикхи с их черными бородами и бюджетные туристы с эспаньолками выглядели красивыми и мужественными; я же казался порядком исхудавшей версией Дугала Хастона или Криса Бонингтона[186]. На Ананде были полосатая рубашка от Пола Смита и широкие брюки от «Прада». Он выглядел банкиром на отдыхе, каковым и являлся. Это заставило меня осознать, как низко я пал — не столько местный житель, сколько какой-нибудь стареющий турист. На мне были какая-то старая футболка и потрепанные шорты. Волосы мои были такими же длинными, седыми и нечесаными, как и борода.
— Когда ты приехал? — спросил я его.
— Вчера. А ты?
— Я тут уже целую вечность. С тех пор, как мы виделись последний раз на открытии выставки Фионы Рэй. В Лондоне я так с тех пор и не был, и вроде бы пустил тут корни. Ты остановился в «Виде на Ганг»? Странно, что я тебя там не видел.
— Нет, в «Тадже». В «Виде» не было мест.
— Извини, — сказал я, пытаясь не ухмыляться. — Я все это время там живу. Возможно, даже в твоей комнате.
Я предложил ему встретиться как-нибудь, чтобы выпить или поужинать, но он в тот же вечер уезжал в Агру, а оттуда — в Бомбей, чтобы купить там картину Атула Додьи.
Когда мы прощались, он сказал:
— Знаешь, все-таки насчет бороды я не уверен. Ты выглядишь как бомж. Ну, или как Терри Уэйт[187] во время голодовки.
— Ты прав, — ответил я. — Я что-нибудь с этим сделаю.
Я отправился прямиком в местечко, которое нравилось мне из-за названия — «Приличный цирюльник» на Шивала-роуд, — чтобы обрить голову, бороду и брови. Я велел парикмахеру оставить маленький хвостик на затылке, какие видел у плакальщиков в траурных процессиях. Я ждал, что он будет возражать, что такое подражание похоронной атрибутике может показаться ему оскорбительным, но он просто сделал то, что я просил, без единого вопроса или жалобы. Эту сцену наблюдали пара человек. Скорее всего, у меня на голове осталось множество мелких порезов — она потом горела в нескольких местах. И была белой, как яйцо, как череп. Идя обратно, к Асси-гхату, я чувствовал, как ее печет солнце.
По дороге я встретил Ашвина. Неизвестно, кто из нас больше удивился этой встрече.
— Я думал, ты уехал в Хампи, — сказал я.
— Нет, я… слушай, а что с тобой случилось?
— Я оплакиваю себя, — ответил я, вспомнив старую шутку Чехова. — Мое старое «я» отказывается умирать. А новое пытается возродиться. В период междуцарствия проявляются всякие нездоровые симптомы.
В отеле я перешел практически в разряд мебели. Мне все еще доставляли удовольствие шутки и смех, но я больше не искал друзей или тех, с кем можно было поужинать и повеселиться. Все, кого я встречал, были здесь лишь проездом. Это были просто гости, люди, которые приходят и уходят. Мое отношение к ним стало таким же, как у персонала отеля, с той лишь разницей, что мне не приходилось делать последний и окончательный вывод о степени приятности или любезности гостя, перечеркивающий все мои прежние эмоции на его счет, в день его отъезда — в зависимости от размеров оставленных им чаевых. (Сам я был тут так долго, что моих суммарных чаевых ждали уже, наверное, как завещания.) Какое это было облегчение — избавиться от тирании своих приязней и неприязней! Каким образом мое мнение о том или ином человеке прежде могло так много значить? Значить для меня самого?
Я не хочу показаться каким-нибудь псевдо-саньясином. Мы привыкли думать об отречении как о каком-то разовом событии, формальном и определенном, причиной которого может стать расстройство, гнев или разочарование («Я отрекаюсь навеки от этого мира…»), но это может происходить постепенно — настолько постепенно, что даже не кажется отречением. А не кажется оно отречением, потому что им и не является. Я не отрекался от мира, а просто постепенно стал меньше интересоваться некоторыми его аспектами, стал меньше ему причастен — и это уменьшение интереса понемногу становилось взаимным. Так оно и работает. Мир перестает тебя замечать, а ты перестаешь чувствовать, что мир тебя замечает.
Некоторые люди перестают верить, что к ним может прийти счастье. Я был уже почти готов к ним присоединиться, когда стал наконец свыкаться с тем, что быть несчастным — мой удел. В обычных обстоятельствах я бы, наверное, с этим как-то смирился и присоединился к лагерю перманентно несчастных людей. Но в Варанаси произошло нечто странное — из уравнения пропала некая часть, за которую привыкло цепляться то, что делало меня несчастным. Этой частью был я. Я обманул судьбу. Хотя пассивный залог здесь, пожалуй, будет более уместен: судьба оказалась обманутой.
Я помнил, как еще недавно принимал все на свой счет. Два года назад мне перепали билеты на открытие Уимблдона на Центральном корте. И что вы думаете: весь день лило как из ведра. Мы все ждали, смотрели на небо, надеялись. Наконец в три часа защитное покрытие сняли и игра вроде как должна была начаться. Трибуны мокро приветствовали это событие, но через двадцать минут опять зарядил моросящий дождь, и корт снова накрыли. Но и тогда мы не потеряли надежды, и все продолжали посматривать на обвисшие облака. В какой-то момент мне стало казаться, что небо одновременно и темнеет, и проясняется. К концу дня игра так и не началась. Словно на мне лежало какое-то проклятие. Ни игроки, ни зрители на стадионе — никто не страдал в тот день так, как я. Это был мой день, мой Уимблдон, мой парад, которые заливало дождем. Между мной и тем, что я хотел — смотреть теннис, — встала погода. И боль, и дождь были невыносимы, поскольку иллюстрировали более глобальный погодный феномен: между мной и тем, чего я хотел, всегда что-то вклинивалось. Тогда в Уимблдоне это был дождь, в другой день — что-то еще. Но что-то обязательно находилось. Теперь я понимал, что этим что-то был я. Я всегда стоял у себя на пути. Я стоял впереди себя в очереди. Я заставлял себя ждать. Все было сплошным ожиданием. Когда я пил пиво, я ждал, пока стакан опустеет, чтобы его можно было наполнить и опять начать пить. Вместо того чтобы просто наслаждаться кокаиновым приходом, я все время следил за собой, стараясь не пропустить момент, когда эффект начнет ослабевать, чтобы его можно было усилить новой дорожкой и вновь начать ждать… Я вовсе не хочу, чтобы это звучало как исповедь того, кто прошел через реабилитационную клинику, или испытал пробуждение, или обратился в какую-то веру. Я просто хочу сказать, что в Варанаси я перестал чувствовать, что чего-то жду. Ожидание закончилось. Я закончился. Я убрал себя из уравнения.