Новый Мир. № 2, 2002 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К счастью, искусственно обезболенных и уже по одному по этому выпадающих из психологического контекста или, наоборот, насильно вставленных в него произведений вроде «Булата и злата», «Острова» или сентенции по случаю находки считавшейся утерянной партитуры Вивальди[21] в рецензируемом сборнике совсем немного, раз-два и обчелся. На них, проглядывая наискосок, переводишь дух — перед тем, как остаться с глазу на глаз с унизительными для самолюбия россиян переменами:
Сгнили начисто крепи-сваи,И в преддверии похоронПобирается на развалеЭто лучшее из времен.Костерю его что есть мочи,Но начхать ему на печать:Говори и пиши, что хочешь, —Слушать некому и читать.И, грозя несусветным игом,По столицам и по угламГлушит нас уголовным рыкомНе грядущий, а сущий хам.Понастырней он и поширеВсех рабов да и всех господ.Восхвалив его, заслужилиИ приход его, и приплод.
Еще бесперспективнее выглядит постсоветская новь в короткой поэме «Дно», где дно — не знак придонной глубины-тайны, а всего лишь задворки мировой цивилизации, куда ходом вещей сбрасываются забракованные прогрессом тупиковые варианты Великого Эксперимента. Причем, по Корнилову, не в том даже злосчастье, что народ «доведен до дна», откуда никому, кроме «штукованных ребят», на своей тягловой силе не подняться. Это, так сказать, вершки, корень же нашей, одной на всех, казалось бы, непоправимой беды в ином — в том, что оказавшаяся на дне Россия вовсе не воспринимает выпадение из Большой Истории как национальную трагедию. Наоборот!
Праздники, да субботы,Да воскресные дни,И навалом свободы,И с лихвой болтовни.И такая отрада —Попросту благодать! —Оттого, что не надоНикого догонять.
«Похоронный» пафос, с каким при первом чтении «Перемен» соглашаешься почти без сопротивления, по размышлении зрелом мог бы, наверное, вызвать пусть и осторожное, но все-таки несогласие со столь жестким диагнозом, если бы… Если бы перемены в сюжете собственной судьбы автора, во всяком случае те, что зафиксированы в рецензируемом сборнике, не оказывались в итоге покорными «общему закону».
Лев Аннинский (в биографическом словаре «Русские писатели XX века») довольно точно описал, хотя и не объяснил, парадокс Владимира Корнилова:
«Тяжелый, усталый стих Корнилова, непрерывно пропускающий сквозь себя и „прозу“, и „быт“, и „подробности“, смыкается вокруг невидимой точки в самом центре существования. Есть что-то, относительно чего все остальное — не важно. Это невозможно внятно очертить словами. Это существует в несоизмеримости со всем остальным. При таком „западании“ внутрь себя — поразительна живая чуткость поэта к внешним впечатлениям, неутолимое любопытство к фактам, неутомимому труду каждодневного бытия, ложащегося в тяжелый стих».
Так вот: в «Переменах» Корнилов наконец-то сделал видимым (оче-видным!) это что-то, «относительно чего все остальное не важно»:
Дом:
Для других — неприметный,В целом свете — один…
Женщина (как и созданный ею дом, единственная):
Сорок лет я, плебей,От тебя без ума.
Дело, в которое можно «прятаться», «как в бомбоубежище».
Земля (не земля-родина, а земля — свое место) — и тоже в целом свете одна, оттого-то и жалко ее, жалость, как оказалось, держит и трогает сердце нежней и суеверней, чем любовь, даже странная:
И жалко было страну Россию,Где вихри воют в пустых лесах,Где в поле стонут кусты нагиеИ тучи носятся в небесах.
И как только Корнилов решился рассекретить местоположение центра своего единоличного существования, стало ясно, что эта «точка» почти идеально совпадает с тем центром, к которому бессознательно, ведомая мощным инстинктом самосохранения, стягивает покалеченные и надорванные силы жизнь, именно жизнь, существование, а не народ или страна, — потому как то, что происходит сегодня в бывшем СССР, угрожает небытием не только новой российской государственности, а вообще жизни. Больше того, после «Перемен» можно, кажется, предположить, что и раньше, до всего, в корниловском случае ярко выраженного «западания в себя» не было, а был вековечный российский разлад между умом, падким на «торжественную дичь», натурой, обожающей «роковые минуты», и тайной любовью к своим пенатам, охраняющим домашний очаг… Не утверждаю, что Владимир Корнилов вполне отдает себе в этом отчет, однако объективно его лирический герой если чем и успокоен в хаосе неустройств, так это тем, что и ему, «заодно с другими» населенцами постимперской территории, смертельно устававшими от двухвековой гонки, наконец-то не стыдно не рваться вперед («чтоб брюки трещали в шагу») и что хотя бы на восьмом десятке можно признаться:
Бестолковы великие дни,И бесплодны, и сплошь безнадежны:Выбирать заставляют ониИз того, что принять невозможно.Я устал от минут роковыхИ от прочей торжественной дичи.Мертвым — почести, но для живыхВ незаметном сокрыто величье.
Согласитесь, столь чистосердечное признание сдвигает авторские инвективы переменам несколько в сторону от того, что открыто и в лоб декларируется в первом стихотворении, давшем имя сборнику. И, видимо, совсем не случайно, что книга, открывающаяся «Переменами», завершается замечательной «Погодой», где вместо дерзкой страсти отрицания и брезгливого откола от нехорошего времени нам предлагается мужество принять все, что есть, и как линию личного поведения, и как ответ на новый русский вопрос — быть или не быть:
То колкий дождь,То мокрый снег —Весь день, всю ночь,Весь год, весь век —Ни мрак, ни свет,А полумракС тьмой разных бедИ передряг.А все равно,Откинув спесь,Все, что дано,Приму, как есть, —Весь год, весь век,Весь день, всю ночь,Весь мокрый снег,Весь колкий дождь.
Алла МАРЧЕНКО.Как не впасть в отчаяние
Ирина Машинская. Простые времена. [Тенафлай], «Hermitage Publishers», 2000, 83 стр
Ирина Машинская. Стихотворения. М., Издание Е. Пахомовой [ЛИА Р. Элинина], 2001, 104 стр
Ирина Машинская начала регулярно публиковаться уже за рубежом вскоре после отъезда в Америку в 1991 году (на родине до этого увидела свет лишь дебютная, оставшаяся единственной «серьезной» подборка в альманахе «Истоки» в 1984-м) и была сразу замечена и достаточно высоко оценена эмигрантской критикой. С тех пор за океаном вышли три ее книги, и только почти десять лет спустя, начиная с появившейся в конце 2000 года последней из них — «Простые времена», она была более-менее внятно помянута и у нас. И вот в Москве выходят ее «Стихотворения» — итоговое избранное за двадцать пять лет работы. Таким образом, в отличие от большинства заметных поэтов нынешнего русского зарубежья, уезжавших уже со сложившейся литературной репутацией, она из тех немногих, чей голос доходит до нас не обратной, но первой волной с того берега. В этом определенная сложность положения Машинской, поскольку то, сказавшееся в ее стихах, что очень важно для покинувших родину, вовсе не обязательно должно стать таковым по сю сторону океана, тут априори неизбежны определенный скептицизм и извечный вопрос о творческой состоятельности эмиграции.
Поэтому приведу полностью стихотворение, вызвавшее, пожалуй, наибольшее число откликов и ставшее визитной карточкой поэта:
Не сумев на чужом — не умею сказать на родном.Эти брызги в окно, эта музыка вся об одном.Я ныряю, хоть знаю, что там ничего не растет —разве дождь просочится да поезд внезапный пройдет.Разве дождик пройдет по карнизам, как в фильме немой,по музейному миру, где вещи лежат — по одной.Только это — да насыпь с травою горячей, густоймы на дно унесем: нам знаком ее цвет городской.Потому что, сказать не сумев, мы уже не сумеем молчать.Солнце речи родимой зайдет — мы подкидыша станем качать.(1992)
Парадоксальные стихи о том, что о чем-то, требующем непременного высказывания, автор сказать «не сумеет», но, как обнаруживаешь по прочтении, весьма впечатляюще говорит. Где не хватает слов, приходит на выручку ритм: то, что неподвластно обычной речи, передается рвущейся и возобновляющейся, тягучей, слегка ностальгической интонацией, накладывающейся на мерный полнозвучный анапест. В афористически отточенном финальном двустишии вместе со сменой-расширением метра происходит неожиданное изменение темы, точнее, перенесение акцента. Невозможность полноценного высказывания «на родном» из сиюминутной констатации после нескольких попыток-воспоминаний внезапно осознается и формулируется как тотальная и неустранимая в принципе неизбежность, поскольку «солнце речи родимой зайдет».