Мастер - Бернард Маламуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помогите! — кричал в темноте Яков.
В ту ночь перед судом страх смерти терзал Якова, и хоть ему смертельно хотелось спать, он боялся уснуть. Только слипнутся у него тяжелые веки, он видит: кто-то стоит над ним с ножом, горло ему хочет перерезать. И мастер боролся со сном. Сбрасывал одеяло, чтоб не дал заснуть холод. Щипал себя за руки и бедра. Захочет кто-то прокрасться в камеру — он сразу закричит, только приоткроется дверь. Крик — единственная его защита. Крик распугает убийц, они подумают, а вдруг заключенные по коридору услышат, догадаются, что убивают еврея. Услышат, а там уж, глядишь, просочится наружу слух, что тюремщики его прикончили, чтоб только не вести в суд.
Ветер глухо воет на тюремном дворе. Сердце у Якова — как ржавая цепь, мышцы напряжены, будто каждую обвязали проволокой. Даже на холоде его прошибает пот. Среди темно мерцающих арестантов он различает шпиков, они хотят его убить. И седой смотритель — тут как тут, поблескивает топором. Пытается спрятать кривой глаз под ладонью, но нет, глаз блестит, как алмаз, между пальцев. Старший надзиратель с расстегнутой ширинкой держит кнут у него за спиной. И хоть у царя белая маска на лице и черная на затылке, Яков узнает его: царь стоит в самом дальнем углу камеры и капает в стакан горячего молока зеленые капли.
— Так вы сможете заснуть, Яков Шепсович.
— После вас, ваше величество.
Царь растворяется в темноте. Исчезают шпики, но нет конца череде арестантов.
Что же дальше, мастер думает, и когда это будет? Суд таки начнется или они в последнюю минуту его отменят? Вдруг они утром возьмут назад свой обвинительный акт, рассчитав, что я рухну или спячу, пока они мне выдадут следующий. Многие были в тюрьме дольше, и при худших условиях, да, но если мне придется еще год торчать в этой камере, так лучше я сразу умру. А печальные арестанты, забившие камеру, начинают таять. Сперва те, что толпятся вокруг деревянной кровати, потом — которые жмутся в центре, потом те, что по стенам, и вот уже долгая череда отощавших мужчин, воющих женщин, ужасных детей, остекленело глядящих из красных глазниц, проходит сквозь тюремные стены, теряется в дальних снегах.
— Вы евреи или вы русские? — спрашивает мастер.
— Мы русские арестанты.
— А на евреев похожи.
Яков засыпает. Поняв это, в ужасе хочет проснуться, сам слышит, как плачет во сне, но вдруг тьма редеет в камере, и вот он видит Бибикова: сидит за столом в своем белом летнем костюме, мешает в стакане ложечкой клубничное варенье.
— Сейчас они едва ли станут вас убивать, Яков Шепсович, — Бибиков говорит. — Слишком уж это будет явно, поднимется шум. А опасаться вам следует неожиданной, внезапной опасности, как бы ненарочитой. Так что спите, не бойтесь за свою жизнь, и если когда-нибудь вам удастся отсюда выбраться, помните, что цель свободы в том, чтобы добиваться ее для других.
— Ваше благородие, — говорит Яков, — мне многое открылось.
— Вот как? И что же именно?
— Что-то во мне изменилось. Я теперь совсем другой человек. Меньше стало такого, чего я боюсь, больше такого, что я ненавижу.
Перед рассветом приходит к нему Женя, с исколотым лицом, окровавленной грудью, молит вернуть ему жизнь. Яков возлагает на него обе руки, пытается воскресить из мертвых, но у него этот номер не выходит.
Утром мастер был все еще жив. Проснулся — и даже сам удивился, а на душе было смутно, все вперемешку: надежда, и кошки скребут. Конец октября стоял на дворе, уж два с половиной года, как его арестовали в кирпичном заводе Николая Максимовича. Кожин ему сказал, какое число, когда принес еду. На завтрак выдали рис, сваренный на молоке, щедрый ломоть черного хлеба, желтый мазок масла, и в эмалированной кружке пахучий чай с кольцом лимона и двумя кусочками сахара. Дали еще огурец и луковку — жевать для укрепления зубов и чтобы спала отечность ног. Кожину нездоровилось. Руки дрожали, когда ставил миску. Он был весь красный, сказал, что просился домой, хотел лечь в постель, да смотритель велел остаться, пока не уведут арестанта в суд.
— Крайние меры предосторожности, смотритель сказал.
Яков к еде не притронулся.
— Поел бы, — сказал Кожин.
— Не хочется.
— Все одно поел бы, небось долго в суде-то продержат.
— Я нервничаю. Поем — так меня вырвет.
В камеру вошел Бережинский. Он был растерян, не мог решить, хмуриться ему или улыбаться. Улыбнулся натянуто.
— Ну, дождался. Вот тебе и суд.
— А как насчет одежды? — спросил Яков. — Я буду в казенном или мне отдадут мою одежду?
Он бы не удивился, если бы ему выдали шелковый кафтан и хасидскую шляпу.
— А это уж сам увидишь, — сказал Бережинский.
Стражники вдвоем отвели арестанта в баню. Он разделся, ему разрешили намылиться и помыться горячей водой из лохани. От горячей воды на глаза тайком набегали слезы. Мылся медленно, ладонью зачерпывал воду в лохани. Смывал с себя грязь и вонь.
Якову дали гребень, он прилежно расчесывал длинные космы, бороду, но тут явился тюремный цирюльник и сказал, что голову положено выбрить.
— Нет! — заорал мастер. — Почему сейчас я должен выглядеть как арестант, если я раньше не выглядел?
— А потому что ты и есть арестант, — сказал Бережинский. — Ворота перед тобой пока никто не распахивал.
— Почему теперь, почему не раньше?
— Приказ, — сказал цирюльник. — Молчи и не рыпайся.
— Зачем он остригает мои волосы? — озлясь, спросил Яков у Кожина. Вот когда у него стало сосать под ложечкой.
— Приказ есть приказ, — сказал стражник. — Это чтоб показать, что нет у тебя никаких прав особенных и обращаются с тобой, как со всеми.
— Со мной обращались хуже, чем со всеми.
— Коли сам на все ответы знаешь, тогда и спрашивать нечего, — сорвался Кожин.
— Так точно, — подхватил Бережинский, — молчать, слышь ты?
Когда со стрижкой было покончено, Кожин вышел, принес собственную одежду Якова и велел ему одеваться.
Яков одевался в бане. Он радовался своему тряпью, хотя все на нем висело теперь как на вешалке. Мешковатые портки пришлось подвязать веревкой. Короткий тулупчик свисал чуть не до колен. Зато сапоги, хоть и жесткие, радовали ногу.
Потом, уже в камере, странной из-за двух ламп, Кожин опять приступился:
— Слышь, Бок, ты бы все же поел. Вот те крест, ничего тут нет в этой еде для тебя опасного. Поел бы.
— Точно, — сказал Бережинский, — исполняй что велено.
— Я не хочу есть, — сказал Яков. — Я хочу поститься.
— Какого лешего?
— Ради мира Б-жьего.
— Ты ж в Б-га, вроде, не веруешь?
— Не верую.
— Ну и черт с тобой.
— Ладно, еще валандаться с тобой тут. — Бережинский нахмурился. — Служба службой. Арестант — он арестант и есть, а стражник есть стражник.
Со двора ворвался через окно цокот конских копыт.
— Казаки, — сказал Бережинский.
— И меня поведут посередине улицы?
— Сам увидишь. Смотритель ждет уже, поторапливайся давай, не то пеняй на себя.
Яков вышел из камеры в коридор, а там по стенам дожидался конвой из шести казаков с патронташами на груди. Плотный черноусый есаул приказал казакам окружить арестанта.
— Вперед — марш! — рявкнул есаул.
Казаки повели Якова маршем по коридору к кабинету смотрителя. Яков вовсю напрягал свои ватные ноги, но они его плохо слушались. Из последних сил он поспевал за конвоем. Кожин с Бережинским плелись сзади.
В кабинете смотрителя есаул тщательно обыскал заключенного; написал рапорт, отдал смотрителю в руки.
— Одну минуточку, молодой человек, — сказал смотритель. — Я хотел бы переговорить с заключенным с глазу на глаз, если позволите.
Есаул отдал честь:
— Отбываем в восемь ноль-ноль, господин смотритель, — и вышел дожидаться в прихожей.
Старик обтирал платком углы рта. Глаза у него слезились, он их обтирал тоже. Вытащил табакерку, убрал.
Яков смотрел на него, волновался. Если сейчас он возьмет назад обвинение, я его придушу.
— Вот видите, Бок, — сказал смотритель Грижитской. — Хватило б у вас ума послушать совета господина прокурора, были бы вы сейчас свободным человеком, за пределами этой страны. А так вас, очень возможно, осудят на основании улик и вы проведете остаток жизни в самом строгом заточении.
Мастер рвал себе ногтями ладони.
Смотритель вынул из ящика очки, пристроил на носу и вслух прочитал статейку из разложенной перед ним газеты. В статейке сообщалось о портном из Одессы, Марковиче, еврее, отце пятерых детей, которого полиция обвиняла в убийстве девятилетнего мальчика, на приморской улице, глубокой ночью. Потом он отнес убитого в свою портновскую лавку и выкачал из еще теплого тела живую кровь. Полиция, заподозрив портного, который ходил один по улицам ночью, затем обнаружила кровавые пятна у него на полу, и сразу же он был арестован.