Собрание сочинений. Том 6 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С праздничком, Максим Максимыч! — кричали ему торговки борщом. Ни одного базара не пропускал он ни зимою, ни летом и в любую погоду щеголял в штопаном офицерском сюртуке без погон, с георгием в петлице, к которому никому не позволял прикасаться.
— Ермоловский, обжигает! — всегда отвечал при этом.
С появлением Максима Максимовича столы у винных будок сдвигались в один стол, и старые кавказцы, целуясь и обнимаясь, усаживались за них по чинам и летам. В фуражку Максима Максимовича, заблаговременно положенную вверх дном перед председательским местом, опускали все свою долю.
Максим Максимович садился, считал урожай.
— Нынче будем — как бы вам сказать — на декохте, да! Весь-то бал-машкерад на семь рублей сорок копеек. Ну, я — как бы вам сказать — доложу до десятки.
Летом, в хорошие дни, на базар — к часу дня — выходил протоиерей, бывший штабс-капитан Кабардинского Полка Чернышев, знаменитый рубака и пьяница.
— Три от меня, — прибавлял он торжественно и, благословив собрание, выпивал первый стакан и потом долго прохаживался стороною, слушая старые полковые песни и не раз стряхивая слезу с кровавых, апоплексических своих глаз.
Но сегодня было сыро, грязно, протоиерей со своим ревматизмом не вылезал из церкви, да и вообще базар не развертывался, не играл в полную силу. Ждали к часу Марью Андреевну Саликову, маркитантку Апшеронского полка, главную закупщицу, но и ее не было видно.
Не высказывались и горцы.
Бывало, глядишь, сбросит с себя какой-нибудь джигит серебряный пояс, взмахнет им в руке и кинет к бочке, под шумный смех окружающих. Или разыщет у себя за пазухой портсигар русской работы с дворянским вензелем или золотое кольцо с печаткой и, накупив за них вороха дешевого линючего шелка, с гиком проскачет на худоребром коне между борщей и лепешек.
— Ну, это мирной! — скажут о нем отставные с неодобрением.
— Наши не такими были! — и вспомнят тут же и о набеге в Гимры, и Хунзахское дело, и старых покойников — генералов, и знаменитых наибов, и своих кунаков по сражениям.
— Наши-то в рот хмельного не брали! Серьезно жили! — произнесут с уважением о противнике. — Закон свой крепко держали.
Но вот отошла поздняя обедня, и Марья Андреевна Саликова в салопе, с зонтиком в руках, появилась на базарном выгоне. К ней тотчас подбежал подручный ее, отставной егерь Илюшко, сухонький старичок с плешивыми седыми бачками.
— Купили чего? — спросила она.
— Зарал ёх. Баранчики — одна худоба, сыру толкового тоже не видать. Зато, слышь, соль покупают сколько возможно, — шопотом доложил он. — Господин поручик два рубля шесть гривен нонче доложил к машкераду, — с большой прибыли, видать.
— Так-с! — произнесла решительно Марья Андреевна. — Соль эта, Ильюшка, к походу. Поди-ка домой, самовар ставь, — и не спеша подошла к палатке Ассадулаева купить фунт пряников.
Весь базар сразу понял: поход! Раз Марья Андреевна ничего не берет, значит решила запастись на походе, за казачью копейку, как говорили в полках.
Да, по всему было видно, близок поход в горы, близок!
Соборный протоиерей, старый кавказец с рассеченным шашкою лбом, медленно вышел из храма к апшеронским и кабардинским могилам для поминовения старых героев и потом долго стоял на кладбище, благословляя подходивших к нему солдат и не торопясь к базарной площади.
Были тут и апшеронцы, и куринцы, и грузины в своих круглых войлочных шапочках, и драгуны в праздничных мундирах, и донцы, и даже гребенские пластуны — староверы. Два гребенских казака особенно обращали на себя внимание. Одеты они были как истые горцы, в старые черкески, в стоптанные чирики, в клочковатые грязные папахи; на поясах висело обильное причиндалье, а у старшего из гребенских в добавление ко всему еще и скрипка. Оружие не казалось богатым и все-таки бросалось в глаза.
Сидя на могилке в дальнем углу кладбища, казаки сосредоточенно ели крутые яйца.
— Да это ж Харламий Тихонов с братом! Вот скажи пожалуйста! — крикнул дальнозоркий протоиерей. — Кликни ка мне их, сукиных детей, — сказал он церковному сторожу.
— Слушаю, ваше высокоблагородие!
По старой памяти именовал сторож протоиерея офицерским званием, потому что, прослужив с ним восемнадцать лет в полку и семь лет в церкви, никак еще не мог отвыкнуть от мысли, что отец Александр другая особа, а не Кабардинского полка капитан и георгиевский кавалер Чернышев.
Казаки поднялись на зов сторожа, вытирая усы тылами ладоней.
— Старого товарища и слепой узнаю, — сказал Чернышев старшему из гребенцов Тихонову, подошедшему легкой и вместе с тем очень неторопливой походкой.
— Старого друга и слепой узрит, — подтвердил казак, пожимая протоиерею руку, но не целуя ее, как делали другие.
— Как здоровьечко, ваше высокоблагородие? Якши?
— Скажешь тоже! Это только такой вид у меня, а нутро, брат, едва существует. Одними воронежскими каплями и держусь. Дожил-то до чего, — и Чернышев иронически оглядел свой громадный оплывший живот. — Ну, пойдем ко мне, угощу, расскажешь новости.
— Чох мерси! — рассмеялся старший Тихонов, легонько оглядываясь на брата, который почтительно стоял в сторонке, не принимая участия в разговоре. — Сроду не пил. Иной раз и хочу рискнуть, а — нельзя.
— Брехня, брат, все это, — беззаботно сказал протоиерей. — Почему нельзя?
— Нам, охотникам, винный дух сильно вредит.
— Что я, сам не охотник, что ли? Накатит же на тебя иной раз такую глупость сбрехать… Отпугивает? — насмешливо спросил он казака.
— Святой вам крест, отпугивает. Ну, кабана не скажу, не проверено, а что птицу — так это верно.
— Староверские твои слова, колдуньи какие-то… Я, брат, ни одного непьющего охотника еще сроду не видывал… И больше скажу — трезвый охотник, это так себе, дуролом. Ей-богу! Это ты кого, брата привел?
— Пора! — сказал Харлампий. — Пора к делу нарядить, парень — вво! В залогу на заре выходим… кой-чего в размышлении есть.
— Ну-ну! Господь тебя благослови! Хоть ты и старовер, сектантского образа веры, а казак справный.
Харлампий, сняв папаху, низко поклонился Чернышеву.
— Травами стал лечить, говорили мне, — продолжал протоиерей. — Ну, вот это не по тебе дело, ей-богу. Тоже хаким нашелся. И кто к тебе ходит сдуру?
…Мария Андреевна вышла на крепостной вал.
Горы навалились на нее со всех сторон, и ветер, разлетавшийся издалека, с шумом проносился, ухая в ложбинах и свистя у гребней гор.
Волны воздуха, то пахнущего сыростью моря, то наполненного смолой далеких лесов, то отдающего каменным жаром, неслись и падали с перевала в долины. Закат иссяк. Ночь поднималась из ущелий.
Это был Дагестан. Тяжелая красота его умиляла Марию Андреевну, но не печалью, как солдат, а радостью.
Гребенская казачка, староверка, горянка в повадках, с детских лет знала ногайские кочевки, чеченские аулы, солдатские биваки.
Горы любила она всей душой, да и все в них любила, и войну, и походы, и веселые песни, и набеги абреков, и риск здешнего существования.
Лет двенадцать тому назад, спалив станицу и угнав скот, выгнали чеченцы ее отца и мать голыми в степь. Марью отбили поруганной. Отец был казак серьезный, жизни никак не боялся, в Грозном выдал замуж Марью за маркитанта Саликова. Старуху определил кухаркой к генералу, а сам ушел в пластуны.
Несколько раз встречала его потом Марья — оборванный, дикий стал.
«Я за тебя, дочка, опять семерых стрелил, — говорил ей при встрече. — Бабы ихние рожать не поспеют».
Слух об отце шел темный, и кличка ему была «Кара-Иван». Лет пять тому назад его убили чеченцы.
Марья Андреевна, расцветая и хорошея, похоронила скоро и мать, похоронила и маркитанта и, перебравшись с чеченской линии на дагестанскую, стала жить вдовой.
Сватались к ней охотно, но она отклоняла. Офицер не возьмет, а за солдата или казака самой не хотелось итти.
Впрочем, был случай, когда апшеронский поручик Максим Максимович прожил у нее месяц на квартире и слегка стал заговаривать о сердечной жизни. Вечерами, после чаю, брали гитару, и Марья Андреевна запевала гребенские песни, а он подпевал нескладным сухим баском.
Но тяжело, обидно чужое счастье людям, и вскоре поручик получил письмо с подробным описанием своей Маши.
Тут и про покойника Петю Саликова было нехорошо сказано, что будто умер он чересчур уж нечаянно, и про драгуна Алешку Радомцева упомянуто было, и капитан Оленин был назван в числе близких ей квартирантов, и в общем весь список до денщиков включительно. Не закончив сердечных разговоров, Максим Максимович вышел в отставку и переехал из крепости на заброшенный хутор — выпаривать соль.
— Эх, жизнь! Эх, Кавказ-Дагестан!.. Эх, любила молодца поутру, провожала молодца ввечеру! — неизвестно что шептала Марья Андреевна, все стоя на ветру и глядя на темное уже небо. Ночь затягивала ее, дурманила.