Том 1. Произведения 1889-1896 - Александр Куприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне довелось, — говорил он, — познакомиться с ним перед одним частным спектаклем, который устраивал для очень ограниченного кружка меломанов известный Мейеровский, отличающийся, кстати сказать, в музыкальном отношении колоссальным невежеством. Я тоже был приглашен участвовать и потому явился на репетицию, назначенную в доме Мейеровского. Мне пришлось петь последним, так как я немного опоздал. Артистов собралось человек десять, все люди мне незнакомые. Пою я, право, теперь уж не помню что, кажется, арию из «Ренегата» Доницетти. Пропел свое и отхожу от рояля. В это время подходит ко мне какой-то господин, так среднего роста, крепыш, брюнет, волосы и борода черные, в живописном беспорядке. Вообще лицо энергичное и красивое — разбойничье, под глазами складки, вроде мешков. Одет небрежно. Подходит он ко мне, — заметьте, я его в первый раз вижу, — берет меня под руку и начинает делать на ломаном французском языке замечания относительно моего пения. Замечания самого резкого свойства, хотя, правда, очень точные и выразительные. Мне это показалось немного неуместным, и, кроме того, вы, конечно, знаете, что у каждого артиста есть свое самолюбие. Я его перебиваю: «Извините, но прежде всего я не имею чести вас знать». Он улыбается и самым уверенным тоном отвечает: «Напротив, я убежден, что вы меня знаете. Я — Мазини». И действительно, он мне дал много очень метких указаний, каких я никогда не слышал ни от одного профессора пения. По-моему, рассказы, существующие в публике, о дерзости и грубости Мазини, совершенно неосновательны. Он на меня произвел самое приятное впечатление. Язык у него очень живой, образный, и все, что он говорит, он пересыпает характерными итальянскими проклятиями и восклицаниями: «Porche misere!»[34]. С публикой, в особенности со своими назойливыми поклонницами, он, правда, немного заносчив и небрежен, но этот недостаток можно ему извинить, если принять во внимание его громадную известность, избалованность и не менее громадное самолюбие.
Ржевский рассказал еще несколько своих воспоминаний из мира оперных знаменитостей. Как ни пристрастно отнеслась к нему с первого раза Варвара Михайловна, однако она не могла не оценить, что, рассказывая, он все время оставлял себя в тени, что совсем не вязалось с его самоуверенным видом. И рассказывал он очень интересно, умело передавая из своеобразного закулисного быта такие мелкие, но характерные стороны, для него самого давно уже ставшие обыденными и скучными, которые, однако (он это знал), должны были увлечь слушателей своею для них новизной.
Но Варвару Михайловну тревожил и волновал взгляд Ржевского, неотступно обращенный на нее, как будто бы он рассказывал только для нее одной. Она, не оборачиваясь, чувствовала этот внимательный, нежный, любующийся взгляд на своем лице, на руках, на теле, чувствовала тем особым, тонким инстинктом, которым одарено большинство женщин и который всегда безошибочно им говорит, насколько они нравятся мужчине. Несмотря на беспричинное враждебное чувство к Ржевскому, она все-таки два или три раза, увлеченная тем, что он говорил, встретилась с ним глазами, и оба раза быстро опустила их в замешательстве.
«Надо постараться, чтобы он у нас больше не бывал, — вдруг неожиданно мелькнуло в голове Варвары Михайловны, но она тотчас же спохватилась. — Да неужели я в самом деле боюсь этого «неотразимого»? Он и в самом деле может это подумать, если я буду сидеть как в воду опущенная. Надо быть естественнее и хоть что-нибудь из простой вежливости сказать ему».
В это время госпожа Ильченко выразила уверенность, что Ржевский, конечно, доставит обществу удовольствие своим пением.
— Я всегда охотно пою, — сказал просто Ржевский, — но, право, я не уверен, всем ли мое пение доставит удовольствие?
При этом он совсем уже повернулся в сторону Варвары Михайловны, вызывая ее на ответ.
— Вы слишком скромны, — сказала Рязанцева, стараясь казаться непринужденной и безотчетно робея. — Я так много слышала рассказов о вашем пении, что вам было бы совестно отказываться.
Когда она говорила эти незначащие слова, глаза их опять встретились. Это был один из тех странных, непонятных для психолога, неуловимых для присутствующих, взглядов, которые говорят гораздо больше слов и которые между людьми, в первый раз встречающимися, внезапно, помимо их воли, устанавливают взаимную близость, разрывая условную завесу приличий. Такой взгляд иногда незнакомым еще между собою мужчине и женщине смутно, но безошибочно предсказывает, что рано или поздно они будут принадлежать друг другу.
— Хорошо, но я надеюсь, что вы мне будете аккомпанировать? — спросил Ржевский.
— Боюсь, вы останетесь мною недовольны. Но я все-таки попытаюсь…
— О, вы слишком скромны. В таком случае, если вы окончили свой чай, то начнемте.
Они пошли в гостиную к роялю, на котором грудами лежали ноты.
— Вы знакомы с романсами Чайковского? — спросила Варвара Михайловна, перебирая тетради и чувствуя очень близко за своей спиной присутствие Ржевского.
— О, конечно.
— Вы их любите?
— А вы?
— А вы?
Она засмеялась, достала толстый том в шагреневом переплете, положила его на пюпитр и села перед роялем.
— Откройте наугад, — посоветовал Ржевский. — Чайковский во всем одинаково прекрасен.
Она развернула тетрадь на середине и сразу узнала романс «Страшная минута», который на нее всегда производил сильное впечатление своей оригинальной мелодией, страстной и робкой в одно и то же время.
— Вы это знаете? — спросила она, поднимая кверху голову, чтобы взглянуть на Ржевского, и поправляя под собою стул.
— Да. Начнемте.
Она легко и выразительно сыграла трудную интродукцию и слегка остановилась перед вступительным тактом. Разговоры в гостиной и на террасе сразу притихли.
Ты внимаешь, вниз склонив головку,Очи опустив… —
раздались в гостиной, точно сразу наполнив ее, сильные и нежные звуки прекрасного свежего баритона.
И, тихо вздыхая,Ты не знаешь, как мгновенья этиСтрашны для меня…
Опять Варвара Михайловна почувствовала, что горячий взгляд Ржевского не отрывается от ее лица и что поет он только для нее одной, как за чаем для нее одной рассказывал. «Зачем он это делает? Ведь всем в глаза бросается», — подумала она с испугом. В то же время она с напряженным вниманием следила за аккомпанементом, и — странно — никогда еще под ее руками рояль не оттенял так красиво и послушно пения, как теперь.
Ею понемногу овладевало какое-то странное забытье. И комната, и гости, и муж, и Аля — все это отошло куда-то в глубокую даль, подернулось туманом, перестало существовать. На всем свете остались только двое; он, этот незнакомый красавец, странный и такой близкий к ней, и — она, взволнованная, испуганная, точно совершающая преступление.
Отчего же робкое признаньеВ сердце так тебе запало глубоко?Ты вздыхаешь, ты молчишь и плачешь, —
пел Ржевский, и в голосе его звучала такая горячая, тоскливая мольба о взаимной любви, такой настойчивый призыв, которым, казалось, невозможно было противиться.
В это время они оба протянули руки, чтобы перевернуть страницу, и пальцы их встретились. Варвара Михайловна почувствовала нежное пожатие, ни для кого, кроме их двоих, не заметное. Она быстро отдернула задрожавшую руку и в замешательстве приблизила вспыхнувшее лицо к нотам. А над нею все настойчивее, гипнотизируя и призывая, лились прекрасные, чарующие звуки:
Иль слова любви в устах твоих немеют?Или ты меня жалеешь? Не любишь?
«Это оттого, что гроза приближается», — обманывала себя Варвара Михайловна, чувствуя, как жаркая истома разливается по всему ее телу и как трудно и прерывисто дышит ее грудь.
Последние слова романса:
Я приговор твой жду! Я жду решенья! —
Ржевский пропел с таким глубоким волнением и так умоляюще-властно, слегка даже протягивая к Варваре Михайловне руки, что она невольно закрыла глаза, чувствуя, как ее сердце забилось часто и тревожно. Окончив аккомпанемент, она, вся потрясенная, усталая, с блестящими глазами, откинулась на спинку стула. Гости стали настойчиво просить Ржевского еще что-нибудь спеть, но Рязанцева быстро встала из-за рояля.
— Я не могу больше аккомпанировать, — сказала она, — слишком душно. Ее упрашивали долго, но напрасно. Она не хотела, потому что боялась этих горячих глаз и этого чудного, властного голоса, и со стыдом сознавала, что эта боязнь уже не возмущает ее, как раньше. Наконец вызвалась аккомпанировать Марья Федоровна, но на первых же тактах рубинштейновской «Азры» она сбилась сама, сбила певца и сконфузилась. Второй романс она знала еще меньше и в конце концов заявила, что она сегодня не в расположении.